Пентхаус Александр Альбертович Егоров Модный московский психоаналитик использует в своей работе нестандартные методы — дозированные пытки и насилие. У Артема Пандорина есть мечта: когда-нибудь бросить работу и вести жизнь свободного художника в пентхаусе на крыше. И еще у него есть любовь — такая большая, что выходит за рамки закона. Все меняется, когда к Артему приходит Самый Главный Пациент в его жизни… а может, и в смерти. Александр Егоров Пентхаус от автора Жесть — это просто материал истории: пивная банка, хрустнувшая под ногой бомжа, возможно, когда-то была частью обшивки крыла сверхзвукового Ту-144, который взорвался в небе на глазах тысяч зрителей. Поэтому автор заранее отвергает все упреки в жесткости отдельных моментов. И эта книга — вовсе не о самолетах. А о чем? О любви, наверно. О чем же еще. Однажды в беседе с обозревателем «Коммерсанта» сценарист Пол Браун вспомнил слова своего учителя, Роя Ландена. «Любая история — о любви, о власти или о смерти», — говорил Рой Ланден. Но перед тем как умереть самому, он изменил свое мнение. «Все истории — только о любви», — сказал он. Кажется, ему можно верить. Герой этой книги, подобно тому же Полу Брауну, проводил в Жуковке тренинги для богатых подростков. Все остальные совпадения в книге — случайны и оттого особенно удивительны. Упомянутые в тексте торговые марки, к сожалению, являются собственностью их владельцев. Квартира в пентхаусе (на последнем этаже высотки в Крылатском) после отъезда хозяина выставлена на продажу, но не продана до сих пор. До кризиса ее оценивали в 4,5 миллиона USD (вот это, на взгляд автора, настоящая жесть). 001. Внутренний космос На солнце набежала тень, и я кинул быстрый взгляд в окно; тогда пациент отдернул руку и попробовал высвободить вторую. Я перехватил его кисть. Ласково, но непреклонно водворил руку обратно на подлокотник и защелкнул браслеты. Пациент не проронил ни слова. Как обычно, я застегнул ремешки не втугую, а в свободном, щадящем режиме. Ему не было больно. По крайней мере, сейчас. Я тронул пульт. В блестящих шарнирах кресла загудели электромоторчики, и человек начал медленно перемещаться в пространстве. Теперь он завис в целомудренной позе эмбриона, слегка согнувшись, со склоненной головой. Сидя так, он мог наблюдать свой немалый живот — в футболке с надписью: AMERICA Надпись повыше, пожалуй, он уже не мог прочитать — тем более, вверх ногами: thanks God we're not in Еще выше располагалась золотая цепь, всякий раз включавшая в моем сознании дубовые пушкинские шаблоны. Пора кончать с литературщиной, думал я. Никогда не катит, а сегодня особенно. Итак, цепочка белого золота, уверенно обтягивающая крепкую шею пациента, отличалась редкой красоты плетением. Цепочка эта говорила сразу о трех вещах: — чувак купил ее недавно, за немалые деньги, причем вероятнее всего — в той самой Америке, где-нибудь на углу 5-й авеню и 52-й улицы. Надпись на футболке как бы нейтрализовала этот порыв: насколько я успел узнать клиента, в его голове всегда варилась густая идеологическая каша; — в продолжение предыдущего: на прошлом сеансе на цепочке висел крестик, сегодня — нет; — в продолжение предыдущего: и цепочка, и крестик «с гимнастом» вернее всего выдавали и возраст, и жизненный опыт моего клиента. Совершенно понятно было, что в былые годы его звали Жориком, а может, Гошей (он и подстрижен-то был под Куценко). Теперь Жориками он звал других, а его самого величали Георгием Константиновичем. Как маршала Жукова. Его маршальский жезл не стоял уже давно, и с этой-то бедой он и пришел ко мне две недели назад. Правильнее сказать, дело было не в жезле и даже не в его ориентации. Просто (признавался Георгий Константинович) его все заебло. И это уже было серьезно. Теперь он сидел передо мной, зафиксированный и готовый к контакту. — Скоро начнем, — пообещал я негромко. Он сглотнул слюну и кивнул. Никто не мешает ему говорить. Просто он захвачен важностью момента. «Захвачен — это правильное слово», — думал я, поворачиваясь к пациенту спиной. Прочные захваты на запястьях и щиколотках — это вынужденная мера. Иначе процесс может выбиться из сценария. Так написано в наиболее продвинутых пособиях по боевому психоанализу, а непродвинутые я в расчет не беру. Я сижу за столом, а Георгий — в кресле, прикрытый простынкой. Это его второй сеанс. Он уже знает, что перед разговором доктору нужно как следует сосредоточиться. Отчасти это так. Я гляжу на экран ноутбука (клиенту не видно, что там). Он слегка потеет. Прошлый катарсис еще жив в его памяти. Но он приехал снова, и приедет еще столько раз, сколько будет нужно. Мне — двадцать семь. Мой офис — в тесном полуподвале. Клиент значительно старше, и он приехал сюда на «Бентли». Охранники ждут его в «гелике» у дверей. И все же расклад именно такой. Стиснув зубы, я делаю длинный выдох. И нажимаю на «enter». — Ключ на старт, Георгий, — говорю я. — Что в таких случаях говорят космонавты? — Поехали, — отзывается он послушно. Боюсь, что сегодня мы заедем еще дальше. * * * В подсознании каждого моего клиента есть запертые наглухо двери, куда лучше не соваться. За этими дверьми — чаще всего просто пыльные кладовки, где с детства копится всякий trash: пропущенные удары, проглоченные обиды, неубитые медведи, неразорвавшиеся бомбы, да мало ли что еще! Кое у кого там живут целые корпорации монстров, и сегодняшний гость как раз из таких. Но я умею взламывать двери подсознания. Выпускать на волю обитающих там уродцев, которых можно было бы посчитать за чудовищ, не будь они такими мерзкими и стыдными. Что до меня, то мне стыдиться нечего. Это просто бизнес. — Бизнес, м-мать его, — злится Жорик в кресле. — Имел я этот бизнес… двадцать лет ни вздохнуть, ни пернуть… «Так, — думаю я. — Это мы уже слышали». — Забудь про бизнес, — приказываю я. — На сегодня забудь про бизнес. Он знает, чего я хочу. Он мотает головой и мычит. Вот так я и вожу по лабиринту этого жирного Минотавра. Уже второй день тащу его за кольцо в носу, а он мычит. «Увеличить угол наклона?» — думаю я. Его глаза наливаются кровью. — Ты расскажешь мне совсем о другом, — говорю я ровно и размеренно. — О той девочке, помнишь? — М-м-мне было нужно, — выдавливает он из себя. — М-мне было пятнадцать. У меня стоял на все что движется. Она жила рядом — спуститься по лестнице. Я звонил, она открывала. Сама открывала. — Сначала было не так. Говори правду. — Она сама открывала… потом. Потом ей нравилось. Я помню. «Точнее. Точнее», — думаю я. Моя воля — как раскаленный добела железный стержень. Сейчас я стану ввинчивать этот стержень ему в мозг. — Георгий, — медленно говорю я. — Вспомни все. — Да, — ведется Жорик. — Сейчас. Он начинает сбивчиво рассказывать, но я не вникаю. В моей голове уже включилась картинка. Это я стою в полутемном подъезде, где воняет мусоропроводом и жареной картошкой. Я читаю надписи на стенах. К потолку прилипли горелые спички: теперь так не хулиганят, теперь сжигают подъезды целиком. И граффити теперь совсем другие. Я одет в странную надувную куртку и кошмарные темно-синие брюки от школьной формы. В кармане куртки — мятая пачка сигарет. Мне недавно исполнилось пятнадцать. Какая гадость это советское детство. За окном — пустынный двор. Редкие фонари и гордые лупоглазые «Жигули» у подъезда. Подумать только, как мало машин, думаю я. А вслед за этим в мою голову вползают совсем другие мысли. Это мысли Жорика. Такие же, как он сам, липкие и прыщавые. Где-то надо денег взять, думает он. Нужно же возвращать до субботы. Растрясти козлов из седьмого? Откуда у них. Заехать к деду? Это только завтра. Хочется денег. И еще много чего хочется. Сразу всего хочется. Он засовывает руку глубоко в карман. Карман школьных штанов давно порвался. Очень удобно. Слышно, как внизу хлопает дверь. Лифт, завывая и дергаясь, ползет вверх. Нет, не зря он здесь стоит. Не зря. «Ой, — говорит она. — Жо-ора». На ее пухлых губах — дурацкая улыбка. Наверно, она вспоминает, как они с ним в школьном коридоре. Сегодня утром. Потом она понимает, что нужно бояться. Она все медленно понимает. «Ты помолчи, — шепчет он. — Все нормально. У тебя мать дома?» «Не зна-аю. Не-ет. Мать в ночную сме-ену». Ну и дура, думает он. А вслух повторяет: «Все нормально… я тебя не буду бить, поняла?» И вот они идут к ее двери. Отца у них нету, мамаша работает на ЦБК, кладовщицей или кем-то. Поэтому у нее колготки вечно штопаные. С ней и разговаривать-то западло. Ладно. Никто ничего не узнает. Щелкает замок, и дверь открывается. В прихожей темно и тепло. Она не понимает, что надо делать. Он тоже. Он просто прижимает ее к стенке. Бл…дь, это не стенка, а шкаф. Оттуда пахнет нафталином. Она хватает его за руки, а сама молчит. Только дышит громко и шмыгает носом. Хорошо, что темно. Она его не видит, а он ее. Вдруг она начинает молча царапаться. И получает по морде. Потом он хватает ее за волосы. Пусти-и, — ноет она. Ей больно. А х… ли там. Не орать, убью, — говорит он ей. Пальто снимай, говорит он. И все остальное. Он держит ее руки. Эта коза не кричит, а только хрипит. Вот она пробует освободиться: это она притворялась, ага. Он коротко бьет ее куда-то в мягкое. Под ними какие-то тряпки, и что-то мокрое там, под его руками. Охренеть. Да тут же все мокро. И он это сделал. «Все нормально, — говорит он чуть позже. — Скажешь кому — убью. Дура». А потом свет включается, и тут ему становится противно. Она такая уродливая. У нее из носа течет кровь. Когда он бьет ее с ноги, девчонка сгибается и прикрывает голову руками. С-сволочь. Странно: когда она склоняется перед ним и хнычет от боли, у него встает опять. Хотя чего тут странного, — думаю я. Пятнадцатилетний зверь. Родители много чего не знают о своих детях. А если бы я… Если бы я был отцом этой девчонки? Что бы я сделал с этим у…бком? Спокойно, доктор. Спокойно. Я открываю глаза. Жирный взрослый гнусный Жорик пристегнут к дыбе кверху брюхом. Под простынкой вздымается его маршальский жезл. Взлетает кверху над плоскогорьем Америки, как «Челленджер» с космодрома на мысе Канаверал. Вот-вот взорвется. Но я знаю по опыту: пока руки астронавта пристегнуты, полет будет нормальным. К сожалению, я давно привык к таким картинам. Я дотрагиваюсь до пульта. Пациент мало-помалу возвращается из своего космоса. — Ф-ф-у-ух, — шумно выдыхает Георгий Константинович. — Не, ну бывает же такое. Слушай, Артем… Как у тебя это все получается? — Для меня главное — чтобы у вас получалось, — говорю я ровным голосом. Артем — это мое имя. Артем Пандорин, психотерапевт-консультант. Полторы тысячи у. е. за серию сеансов борьбы с внутренними тараканами. Иногда я представляю себе этих тараканов. Как они ползают по внутренней стороне черепной коробки и ищут выхода. Я не спеша высвобождаю запястья клиента. — Сеа-анс, — оценивает Георгий Константинович. Его руки моментально под простынкой. Не стесняясь, он довершает начатое. Магию нельзя разрушать. Еще долго у него перед глазами будут стоять туманные образы детства. Вечером он поедет к своей любовнице. Какая-нибудь идиотка с платного филфака. Она подбреет себе пилотку и надушится вечерним Jean-Paul Gaultier, полагая, что это лучший парфюм для богатого папика. Дура. У него в памяти остался запах нафталина. Он ударит ее наотмашь, и она взвизгнет от неожиданности. Ей будет больно, а у него, наконец, встанет. И это я прочистил ему мозги — и все остальное заодно. Я, Артем Пандорин. Санитар большого бизнеса. Я хочу, чтобы всем было понятно: в санитары не идут от хорошей жизни. Есть сразу несколько причин, по которым я вынужден заниматься тем, чем я занимаюсь. Это не значит, что я полностью согласен с происходящим. Георгий Константинович — согласен. Он грузно соскакивает с пыточного кресла, завернувшись в простынку, как патриций. Да что там — как сам Цезарь! На причинном месте — мокрое пятно. — Пять минут, полет нормальный, — объявляет он, и я вздрагиваю. — Отлично, доктор. Я не это… я не разочарован. Он достает трубку и невозмутимо делает пару звонков. Он уже в брюках. В белых, льняных. Прощаясь, он лучезарно улыбается, и некоторое время после я пытаюсь расшифровать эту улыбку. Потом мне надоедает это занятие. Тем временем Лида готовит мне капуччино. За дверью швейцарская кофеварка шипит, и плещет, и наконец кончает. Я любуюсь Лидкой. Она грациозно склоняется, ставит кофе на низкий столик. Мне двадцать семь, и я совершенно здоров. Я почти не устал. Я могу ее трахнуть. И она это знает. — Этот Георгий Константинович такой страшный, — говорит Лидка. — Почему же он страшный? — Не знаю. Меня трясет от него. Трясет? Я не могу себе такого позволить. Иногда это очень трудно. Мои клиенты — темные люди. Потоки их темного сознания обтекают меня, как легионы тараканов, льющиеся змеями сквозь пустые глазницы их черепов. Пушкин, опять Пушкин, будь он неладен. На Лиде отдыхает мой взор. — Присядешь? — спрашиваю я. И указываю глазами на кресло напротив. Кто-то из клиентов поумнее обозвал это кресло «гарротой». Я полез в википедию и удивился. Лидка глядит на гарроту и морщится. Но глаза у нее веселые. — Это без меня, — говорит она. И уходит, посмеиваясь. Она такая классная. * * * Вечер. Я лечу по транспортному кольцу, изредка поглядывая в зеркала. Закат разлился на полнеба, и сиреневые облака как будто вышиты на алой подкладке. Здесь темнеет быстрее, чем там, где я родился, зато и закат вон какой красивый. День — это день, ночь — это ночь. Я люблю Москву. Москвичей я тоже люблю. За их мысли, за их «бентли», за их тарифы. Моя «мазда» — это не «бентли», конечно. Она сама похожа на небольшого черного таракана. Она бесшумно скользит в потоке других таких же, ныряя в освещенные туннели и вырываясь на свет, — выпущенная где-то в Японии аэродинамичная глянцевая пуля. Гламурная сестренка «форда». Но вот по сторонам вырастают дома, и я сворачиваю направо, туда, где ремонт, мимо дорожных машин и мужиков в желтых жилетках. В глубине улиц становится темнее. Спешить больше некуда. Тем более что Маринка стоит на автобусной остановке, с ней рядом — какой-то мудила лет тридцати, с банкой пива, в джинсовой куртке. Пролетарий на отдыхе. Вздохнув, я притормаживаю и опускаю стекло. Даже не оглянувшись на пролетария, Маринка идет к моей машине. Господи, какая она милая, думаю я в очередной раз. Если бы не эта крашеная челка и узкие брючки-стретч. А может, именно из-за них, не знаю. — Них…я себе, — комментирует пролетарий. Мы обмениваемся взглядами, и он останавливается в полупозиции. А потом я уже смотрю на Маринку, и только на нее. — Привет, — говорит она мне. Садится и захлопывает дверцу. Она станет очень красивой, если вырастет. Ей нет шестнадцати, хотя она всем говорит, что есть. Это ее вранье обычно для интернатских девчонок, которые врут взрослым, что уже достигли возраста согласия (кроме тех, что врут, что не достигли). — Как у тебя дела? — спрашивает она. Я гляжу вперед, на дорогу. Но чувствую, что она смотрит на меня, чуть заметно улыбаясь. — Как всегда, — отзываюсь я. — Вправлял мозги кое-кому. Она улыбается. Ее подруги вовсе не умеют улыбаться. Они либо ржут как лошади, либо тупо молчат. У них мимика шимпанзе. Но Маринка — особенная. — А я вышла тебя встречать, — говорит она. Мне внезапно хочется остановиться и поцеловать ее. Я торможу — несколько более нервно, чем нужно, и сзади сигналит какая-то ржавая банка, объезжает нас и с натужной вонью удаляется. У Маринки холодные губы и холодный нос. Она жует мятный «стиморол». Она замирает, затаив дыхание, когда я прижимаю ее к себе. Если это не круто, тогда в моей жизни вообще не было ничего хорошего. Мы познакомились с ней при самых печальных, в высшей степени трагических обстоятельствах. Ее мать попала под грузовик, когда ей едва сравнялось тринадцать, и совет попечителей (пятеро климактерических мегер, одна из которых была директором ее школы) присудил отдать ее в интернат. Квартира в Кунцево подвисла, и можно было предполагать худшее: маринкина глухая тупая мухосранская бабка мало что понимала в гражданской обороне и вообще уже мало что понимала. Подруга, с которой я тогда встречался, служила в инспекции по делам несовершеннолетних. Однажды меня угораздило отправиться с ней на выезд. Интернатское начальство заявило о побеге воспитанницы, и нужно было утомительно долго оформлять документы. Так я впервые услышал про Маринку Парфенову. Глянув краем глаза на фотографию, я только усмехнулся. Сопливая шлюшка-недокормыш, решил я. Ее участь казалась мне абсолютно ясной. Завтра ее подхватят где-нибудь на вокзале, вернут в интернат и посадят на хлеб и воду. Через три года подсадят уже на героин и трудоустроят на работу под железнодорожным мостом, в дружном коллективе таких же. Я еще раз взглянул на фотку. «Вколотили девчонку ниже плинтуса, — вполголоса сказала моя подруга. — На квартиру кинули. Зла не хватает. А ведь в музыкальной школе училась». Помню, тогда я пожал плечами. Моя жизнь тогда была совсем не та, что теперь. Я пару лет назад окончил универ, и мой тогдашний работодатель доктор Литвак, психоаналитик, поручал мне несложных клиентов. Это был благообразный умный еврей со своими тараканами в голове. Так, он уверял: совершенно неважно, рассказывает ли пациент правду о себе или лжет. Более того, его правда существует лишь в его сознании, и эта правда — всего лишь анамнез болезни. «Откуда же я узнаю, в чем причина на самом деле?» — спрашивал я. Михаил Аркадьевич прикрывал глаза и устало улыбался. «Ты сам увидишь», — отвечал он. Теперь-то я понимаю, что он имел в виду. Итак, я работал на Литвака, ездил на «фиесте» и встречался с инспектором по работе с несовершеннолетними. Когда моя подруга привела домой беглую Маринку, я изумился, но не слишком. «Это Артем. Мой друг, — так она меня представила. А потом обратилась уже ко мне: — Артем, пусть Маринка посидит у нас немного. Мы поговорим кое о чем». Моя подруга — добрая девушка. Жаль, что в те времена мы не думали о детях. Она стала бы хорошей матерью. «Ладно», — сказал я. Было лето, и я ходил по дому в трусах. Если вы полагаете, что вот тут-то все и произошло, вы серьезно ошибаетесь. Потом мы сидели на кухне. Собственно, Маринка на меня даже не смотрела. Она играла с Танькиным серым попугаем, тот — охотно с ней разговаривал; потом она рассказывала, как ездила в Люберцы к своей полоумной бабке и как та ее не узнала; о том, как ей пришлось ночевать в подъезде и еще о чем-то грустном и недопустимом. У моей подруги блестели глаза. Кончилось тем, что они уединились в ванной. Оттуда доносился плеск воды и приглушенные голоса. Час спустя Маринка вышла оттуда в моем (я нехотя подчеркиваю это) халате, совсем не по росту, и с мокрой челочкой, скрытой под махровым полотенцем. Моя подруга взъерошила мне волосы и кинула взгляд на мелкую; та улыбнулась, как ни в чем не бывало. Вечером беглянку отвезли обратно в интернат, в милицейской «пятерке», хотя и без мигалок. Я пил коньяк и смотрел телевизор — один, если не считать старого умного Жако. Но тот помалкивал в своей клетке, а может, спал. Я и не думал, что эта история продолжится. Просто однажды, год спустя, Маринка стояла у меня на пороге. По удивительному совпадению, за неделю до этого мы разругались с моей девушкой-инспектором. «Можно, я побуду у вас немного?» — спросила она тихо. Впустил я ее или нет? Да, впустил. Не шейте мне вашего Набокова. От бедного Г. Г. меня отделяет целая вечность счастливой сексуальной жизни с ровесницами. И еще одно важное обстоятельство: до меня у Маринки не было никого. Что тоже очень нетипично. — Можно, я побуду у тебя немножко? — спрашивает она сейчас. — Можно, — отвечаю я как можно равнодушнее. — Побудь. Немножко. А сам зажимаю нос, чтобы не рассмеяться. * * * Ночью я смотрю почту. Это конфиденциальные письма, они касаются личных дел моих клиентов. Эти личные дела — ну, не все, а некоторые — я извлекаю из общей базы, архивирую и пересылаю куда следует. Это одна из причин, по которым я занимаюсь тем, чем занимаюсь. И почему я до сих пор в этом бизнесе. «Такой талант нельзя зарывать в землю, — заявил однажды Алексей Петрович, мой куратор. — Кто-нибудь выроет обязательно. А что, если враг?» Талант, думал я. Как странно. Я просто вижу картинки. Я даже не помню, когда это случилось в первый раз. Точнее, помню, но неотчетливо. Иногда мне кажется, что я родился таким, иногда — что нет. Еще в университете я скачивал и читал очень продвинутые и не всегда легальные работы по психотерапии и NLP. По большей части там говорилось о том же, о чем я думал, — и в то же время не о том; это напоминало учебник по рисованию для слепых. Там было подробно описано, как можно наощупь внедряться в чужое сознание, но ни одна собака не объясняла, как быть, если чужое сознание живет прямо в твоей голове. «А ты не бери в голову, — сказал мне куратор. — Просто работай. Мы должны быть в этом космосе первыми». Я не против. Сложность в другом. Прочитав хоть раз чужие мысли, навсегда теряешь веру в людей. Поэтому-то цыганки говорят: нельзя гадать на кого любишь. Я захлопываю крышку ноутбука. Что тут гадать, и так все ясно. Клянусь, когда-нибудь я заработаю миллион долларов и брошу работу. Я куплю квартиру в пентхаусе, со стеклянными стенами, с видом на реку и на весь огромный город. Утром я первым увижу, как восходит солнце. Я встану абсолютно голым у панорамного окна, и свет ночника будет отражаться в темном стекле. По моему велению стекло поползет в стороны, и я выйду на крышу, под небесный купол. Небо на востоке засветится розовым, а надо мной все еще будут гореть звезды; а потом ночь растворится, и река покажется, а по реке там, далеко, поплывет речной трамвайчик. Но сейчас Маринка спит, уткнувшись носом в подушку, и я боюсь ее разбудить. За окном висит луна. В квартире тихо, алкоголики выше этажом нажрались и уснули, соседская овчарка за стеной полаяла немного и уснула тоже. Я гляжу на Маринку. Утром мне нужно будет обязательно закинуть ее обратно в интернат, пока директор не вернулся. Я люблю ее. Я никого больше не люблю. 002. День Ангела Пациентка ждала меня к одиннадцати, а я опоздал. Возможно, вид у меня был слишком загадочный, потому что она спросила сочувственно: — Пробки, доктор? Вся Москва стоит. — Сейчас уже рассосались, — промолвил я бархатным голосом и вежливо пожал протянутую руку. Ей чуть за тридцать. Многоцветный блеск «картье» на пухлых пальцах впечатлил меня. Диплом торгового лицея, подумалось мне. Плюс немного удачи чисто по жизни. Впрочем, все могло оказаться совсем не так. — Какой у вас цветочек. — Она тронула бутоньерку с белой орхидеей. — И вообще мне у вас нравится. Вы такой милый. Мне оставалось только мило улыбнуться. Для начала я задал несколько вопросов. Анжелика (на пятой минуте она стала Анжелочкой) услышала обо мне от подруги. Я внутренне нахмурился, вспомнив эту подругу: по-честному, я так и не понял, зачем та ко мне приходила. Я не умею лечить офисные неврозы. А ей, оказывается, все понравилось. — Я почему-то верю в ваш метод, — Анжелочка старательно притворялась, что краснеет. — Тамара мне сказала, что это что-то фееричное. Она сказала, это полный релакс… да еще так электризует… поначалу, конечно, тяжело, — тут Анжелочкины глаза опасно заблестели, — но ведь этого-то нам всем и не хватает в жизни, правда? Я неопределенно кивнул. Анжелику обманули: электричество в нашем деле — не главное. Но пусть себе думает как хочет, решил я. Здесь не нужно понимание, здесь нужна вовлеченность. — Вы же понимаете, Артем, — продолжала Анжелика. — Деньги не проблема. Мне нужен результат. Взяв ее за руку, я несколько секунд делал вид, что выслушиваю пульс. Ее запястье было слегка влажным, капельки пота поблескивали на шее. Легкая дрожь пробежала по ее телу (ожерелье на ее груди замерцало тревожно). Это была тонкая настройка: спустя минуту я знал, чего она хочет, и она знала, что я это знаю. — Не бойтесь, — сказал я. — Все останется между нами. Она облизнула губы: — Я ненавижу его. Артем, сделайте что-нибудь. Иначе невозможно жить. Мы смотрели друг другу в глаза. Она отвела взгляд первой. — Возможно, будет больно, — проговорил я вслед за этим. — Не пытайтесь терпеть. Ее пальцы впиваются в подлокотники. Колечки пришлось снять. Теперь они сияют бриллиантиками на столе, рядом с ее шикарным мобильником в титановом корпусе. Забыл сказать: Анжелика — деловая женщина. Она управляет каким-то обувным бизнесом, одним из многих, принадлежащих ее мужу. У нее сорок мужиков в подчинении, а сколько девчонок — даже и не пересчитать. Кресло медленно меняет форму. Пристегнутая девушка полулежит в пространстве, как космонавт Гагарин, и точно так же тонкая трубочка тянется к уголку ее рта; губы плотно сомкнуты, кончик носа побелел, ресницы дрожат. — Начинаем, — говорю я холодно. — Ты ведь знаешь, что сейчас будет? Ответ еле слышен. Я подключаю микрофон. — Не тяни, — просит она. Жалюзи задвинуты. Я закрываю крышку ноутбука и поднимаюсь из-за стола. Мои нервы напряжены. Я подключен к ее сознанию по еще не известному науке протоколу беспроводной связи. В самом деле, зачем же тянуть, думаю я. — Боль не пройдет, — напоминаю я. — И не надейся. Лучше вспомни, кого ты ненавидишь. Расскажи мне о нем. Ее тело сотрясает дрожь. Я дотрагиваюсь до сенсоров пульта: геометрия ее пространства искажается. Толчок — и она вскрикивает от неожиданности. — Вот так. Давай, говори. — Я ненавижу его. — Анжелика смотрит сквозь меня. — Я ненавижу его руки. Его лицо. Его голос. Это просто ублюдок. Мне было двадцать, а у него был бизнес в Москве. Но я не любила его. Никогда не любила. Ее выпады несколько театральны. Ладно. И это нам знакомо. — Он приезжает и ложится. Ложится и засыпает. Анжелика еще что-то лепечет, сбивчиво и жалобно. Правду она говорит или лжет — это неважно. Я хочу слышать нерв. Нерв — это струна, по которой нужно ударить больнее, и тогда наступит катарсис. — Кто был твоим первым? — спрашиваю я. — М-м-м… друг из школы. Еще толчок. Она прикусывает губу. Как будто я не вижу, когда она врет. — Нет, — говорю я. — Мне мало. Она медлит. Мне приходит в голову новая мысль. Кресло гудит моторчиками, и неукротимая Анжелика принимает позу коленопреклоненной грешницы. Мокрые волосы падают на лоб. Она больше не может меня видеть. — Расскажи, как это было, — предлагаю я вкрадчиво. — Я пойму. — Он учился с нами в одной школе, да, — шепчет она. — Сережа. Только он жил не в нашем поселке… он… Мне больше не нужно понимать. Я слышу голос, и теперь в моем сознании живет совсем другой человек. Так иногда бывает во сне. Странно, ох, странно ощущать себя четырнадцатилетней озабоченной девчонкой. Пухлые пальчики с неумело накрашенными ногтями. Колечко и сережки. «Сережка», — шепчет она в постели, целуя свою руку, на сгибе, там, где помягче. Девочки — не мальчики, они любят заниматься этим лежа. Вот и она занимается этим. Придумать бы слово поприятней. Ведь ей сейчас очень приятно, просто волшебно. Волшебные у нее пальчики. А о волшебной палочке она только мечтает. В спальне тикают часы, отмеряя минуты, а сердце колотится в груди, обмирает и снова пускается вдогонку за ее фантазиями. Ветер качает деревья за окном. Никто не войдет в ее комнатку. А его она бы впустила. Ей и страшно, и сладко. У Сережки светлые волосы и светлые глаза, такие прозрачные, когда он на нее смотрит. Ну и что, что его из школы выгонят за драку. Он сильный, вот и дерется постоянно. Он уже бриться начал, и подбородок у него такой гладкий, и губы такие красивые. Почему же он ее не поцеловал ни разу? Она бы, наверно, сразу кончила. «Так, — вспоминаю я. — Знали в те времена девчонки слово „кончила“? Пожалуй, нет». Был бы у него телефон, она позвонила бы ему сейчас. Сказала что-нибудь, а он ответил. Или просто подышала бы в трубку. Приложила ее… туда. И он как будто бы стал — там. Ой, что это? Анжелочка вздрагивает. Ветка стучит в окно: на улице ветер. Или… нет? Камушек снова ударяет в стекло. Она отбрасывает одеяльце. Вскакивает с постели. Кидает взгляд на отражение в зеркале. А потом осторожно сдвигает занавеску. Она знает, что с улицы ничего не видно. Ее окно высоко. А за окном густая ночь, теплая, влажная. У куста малины стоит Сережка. Взлохмаченный, будто опять дрался. Ее сердце падает куда-то, падает и не возвращается. Он видит, как колышется занавеска. Он ждет. Анжелка поскорее натягивает брючки и футболку: спереди написано «YES», а сзади — «NO». Она опускает глаза. Грудь у нее уже красивая. Немножко одернуть футболку, чтоб было видно. «Куииип», — скрипит оконная рама. Ночной ветерок такой свежий, волнующий, и из сада пахнет флоксами. Анжелочка выглядывает, прикладывает пальчик ко рту: тихо, не шуми, вдруг соседи проснутся! «Анжелка, — зовет он шепотом. — Гулять пойдешь?» Она мотает головой. «Спускайся, а?» Она хлопает ресницами. Через забор перелез, — думает она. Ради нее. И не побоялся. А чего бояться, видит же, что машины нет, значит, родители в городе. «Ладно, сейчас», — отвечает Анжелочка. Спускается по скрипучей лестнице. И вот он рядом. Рассматривает ее с ног до головы. У него глаза холодные, ледяные. Просто сердце замирает, какие холодные. Даже когда он смеется. «Йес, ага, — смеется он. — Спереди можно. А сзади нельзя». Он довольно бесцеремонно поворачивает ее к себе спиной. Она вырывается, но как тут вырвешься, остается только самой не засмеяться. Он прижимает ее к себе, и она вдруг чувствует. «И сзади тоже можно», — констатирует он. «Ты чего пришел? — негодует она. — Иди гуляй». «Анжелка… у тебя денег нет? До завтра». Она бьет его по руке: «Так ты только за этим?» Вот она и выдала себя, дура. А он понятливый. Может, ему эта малолетка особо и не нравится, но как тут откажешь, когда все настолько очевидно. «Да я шучу, — говорит он. — Я к тебе пришел». «Зачем?» — спрашивает она строго. «Ну, чтоб тебе скучно не было». «А мне не скучно», — говорит она очень независимым тоном. И так далее, в таком духе. Ритуалы подобного рода обычно меня не занимают. С этими чудо-подростками все было, в общем-то, ясно, кроме одного: где-то рядом зарыта достаточно злая собака, о которой наша взрослая Анжелочка, похоже, скучает до сих пор. Этот-то скелет мне и хочется отыскать. Нужно просто копнуть глубже. — Он держал меня за руки, сзади, а у него стоял, — шепчет она сейчас. — Я боялась. Я думала, все бывает не совсем так. Я продолжаю врубаться в ее жизнь. Вот-вот наша юная сучка преодолеет боязнь и отдастся основному инстинкту — не пропали же впустую полтора года мануальных тренировок? А что, кстати, она там лепечет, пока ее ведут вверх по скрипучим ступенькам? «Ты дурак, — говорит она. — Ты вообще меня не знаешь. И ты с Ленкой спал». Он что-то отвечает своим хрипловатым ломающимся голосом, мне лень слушать. Не знаю, хочется ли мне смотреть дальше, на разрушение Анжелкиных иллюзий (о невинности, если по-честному, говорить даже смешно). Все у них происходит как-то поспешно, грубовато и болезненно, в окружении скомканных простынь. «Ай, больно», — вскрикивает она. Я-то, правда, знаю: нихрена ей не больно, а точнее — больно, но не везде. А там, в глубине, и вовсе очень даже приятно. В порыве благодарности она крепко-крепко обнимает своего любовничка. Тот удивлен. Но он все равно не остановится. «А ты классно еб…шься», — оценивает он чуть позже. Похоже, в те времена дети еще не знали слова «трахаться». Так стали говорить потом, когда насмотрелись фильмов с гнусавыми переводами. А пока эти детишки гнусят без всякого перевода: грубое позднесовковое реалити. Перестройка и классность. «Ты говоришь, классно? И это всё?» — спрашивает Анжелочка счастливым голоском. «Не-а, не всё», — блеет козлик. И вот тут-то начинается самое интересное. Этот чувачок поднимается с постели и идет к окну («хррясь», — отворяется рама). Он свистит. Ответный свист раздается тотчас же. Темная ночь только кажется пустой: кто-то маячит там, внизу. А замок на входной двери не заперт. Кто-то взбегает по лестнице. Вот бы споткнулся да полетел вниз, думаю я. Сбил бы всю настройку. Анжелочка пока ничего не понимает. А что тут понимать: еще один жеребец застоялся внизу. Он помладше и понеопытней. «Смотри, Вован, — ржет этот Серега. — Я же говорил, она даст». «Ты говорил, она денег даст», — не соглашается второй. Друзья пыхтят. Они мешают друг другу, пока не разбирают роли: один держит девчонку за руки, другой наваливается сверху. Вот и вся любовь, думаю я. Я чувствую ее страх, и боль, и стыд, какого еще не было, но чувствую и кое-что еще. Ей уже нужно, кажется, чтобы ее трахали, не отрываясь, без остановки и без отдыха. Теперь она знает свое предназначение. Она никогда не насытится. «Хренасе, — удивляется Вован. — Чего это с ней?» «Тупой ты. Ей всё нравится. Так, хорош, теперь ты держи». Но Анжелику уже никто не удержит. Она поскуливает от боли и сжимает кулачки. Смятые простынки придется застирывать. Но она и не думает кричать. Она кусает губы. А Сережка так и не поцеловал ее ни разу. — Артёмчик, — слышу я вдруг. Я трогаю пульт управления. Спинка кресла ползет вниз. Я вижу ее лицо: глаза полуприкрыты, на губах блуждает улыбка. Все лицо пошло пятнами, будто ей надавали пощечин. Пристегнутые запястья побелели. Кулачки сжимаются и разжимаются. Закрыв глаза ладонью, я делаю долгий выдох. Открываю глаза и вижу ее ноги под простынкой. Анжелочка просто идеальная шлюха. Сказать, что она меня возбуждает, будет недостаточно. Да еще после того, что я видел. — Тёмчик. Ну что же ты. Отстегнуть ремни с ее щиколоток — дело одной минуты. Всю эту минуту я чувствую ее запах, неощутимо легкий и острый, и моя реакция — как у дикого мустанга, завидевшего кобылу. Никогда я не мог с этим бороться. Да никогда и не хотел. Сиденье кресла незаметно складывается. Теперь пациентка полулежит на спине, закинув голову. Ее руки по-прежнему пристегнуты: это ее молчаливое требование. И мне не нужно объяснять, почему это так. Простынку долой. Анжелочка слегка сгибает ноги в коленях, и вот я уже в ней. Там жарко и мокро. — Сильнее, сильнее, — слышу я шепот. — А он пусть держит… скажи ему, чтоб держал… Ах ты, господи, думаю я. Картинки чужого прошлого плывут у меня перед глазами. И она сама словно бы плывет передо мной в пространстве, раскачиваясь в такт моим движениям. Упругим, глубоким и мощным. Это похоже на то, как если бы я трахал космонавта Гагарина прямо в его космическом кресле. Такая кощунственная мысль заставляет меня усмехнуться. А что, у кого-то есть и такой невроз, успеваю подумать я, — как вдруг Анжелика выгибается всем телом, и ее сотрясает приступ самого информативного оргазма, который мне когда-либо приходилось видеть. В три удара я догнал ее. И вколотил в следующую серию судорог. Все же я — суперский доктор, — подумал я сразу вслед за этим. * * * Она ушла. «Это было феерично», — сказала она на прощанье. Фееричной была и сумма в долларах. Пересчитав деньги, я захлопываю крышку ноутбука. В таком виде он похож на черный ящик. «Ящик Пандорина», — называет его Лидка. Работа кончена. Но остается какая-то недосказанность. И потом, за то, что я сделал, не платят столько денег. Рынок есть рынок, и прайс на такие услуги должен существовать: любая замужняя дама внутренне согласится с этим. Словом, Анжелочка могла бы поискать приключений и попроще. Нашла бы себе негра из ночного клуба, с черным членом, как оглобля. И второго, чтобы держал первого. Пара гнедых, блин. — Артем, вам как обычно — капуччино? — спрашивает Лидка. — Сделай просто черный, — говорю я. — Покрепче. Мы сидим с ней в приемной. Следующий гость записан на три часа, можно успеть пожрать. А то что-то я подустал на этот раз. Не так часто приходится делиться энергией с пациентами. — Артем, — говорит Лида вдруг. — А вы правда ничего не боитесь? Вопрос слишком прост, чтобы я мог ответить. Я пожимаю плечами. Чашка кофе дрожит в моей руке. — Боюсь, конечно. Кто же не боится. Один хороший слив, и никто не отмажет. — Я не о том, — прерывает Лида. — Это все я знаю. Я не о том. Она вздыхает и умолкает. Я брал ее на работу именно для того, чтобы она вовремя останавливалась. Мне не нужны собеседники. Мне нужно, чтобы вовремя готовили кофе. — А если не о том — ничего я не боюсь, — устало говорю я. — Некогда мне бояться. Мне бабло надо зарабатывать. Бедняжка молчит. Она особенно красивая, когда ей грустно. Когда ей хочется сказать мне что-нибудь доброе, а она знает, что я этого не люблю. — Может, вы лучше книгу напишете? — спрашивает она. — Знаете, есть такая серия, про психоанализ. Черненькие такие обложки. У одной мне название понравилось: «Внутренний космос». Я глотаю кофе и улыбаюсь. — Точно, это про нас, — говорю я. — Видишь, ничего нельзя придумать. Уже кто-то про все написал. Лидка поднимает на меня глаза. «Да, это про нас», — как будто хочет сказать она. Только молчит. — Лид, а кто у нас там на три записан? — спрашиваю я. — Новенький? Она сверяется с органайзером: — На первую консультацию. Михайлов Василий. Он уже звонил. У него такой низкий голос. — Низкое мы любим, — откликаюсь я. — Нас хлебом не корми… да. Короче, так. Давай-ка ненадолго прикроемся. Сходим вместе пообедаем. Лида кивает радостно. Переключает входящие на переадресацию, и мы отправляемся. В итальянском кафе за углом готовят превосходную лазанью. Михайлов Василий может пока заняться борщом. * * * — Очень приятно, — говорит Василий Михайлов, пожимая мне руку. Голос у него и вправду низкий, густой и уверенный. Сам же он высок и широк в плечах. И он — поп. То есть самый настоящий священник. В темной элегантной рясе, которую я ошибочно считаю сутаной. В темных же усах, с небольшой бородкой. Оказывается, и меня еще можно удивить. — Чем могу служить? — интересуюсь я. Отец Василий не торопится с ответом. Он усаживается в кресло и с любопытством осматривается — и все это вежливо, ненапряжно. Не суетно. — Скажу вам откровенно, не знаю, — наконец признается он. Его ответ не так уж глуп. Те из клиентов, кто почестнее, именно с этого и начинают. Но он же не клиент? Как это: клиент — и поп? — Хм, — говорю я. — Мне бы не хотелось брать деньги зря. Тем более с вас. Это — просто акт дружелюбия. Ему лет тридцать, так что, с учетом многотрудной его практики, мы ровесники. — Полагаю, мне лично ваши услуги не понадобятся, — отвечает он. «Еще бы», — думаю я. А сам рассматриваю красивое распятие у него на шее. У священников (я где-то читал) есть свои модные гаджеты, одежда, даже свои кутюрье. — Я наслышан о вашем методе, — начинает он. — От наших общих знакомых. И я видел вашу рекламу. Он достает из кармашка рясы (оказывается, у рясы бывают кармашки) квадратик глянцевой бумаги: СМЫСЛ ЖИЗНИ ВЕРНЕТСЯ. КЛИНИКА АРТЕМА ПАНДОРИНА И еще кое-что в этом роде. У меня была целая серия подобных флаеров. Не слишком креативно, зато недорого. Повертев флаер в руке, он прячет его обратно. Интересно, где он его взял? В фитнес-клубе или в парикмахерской? — Видите ли, я давно интересуюсь подобными вещами, — говорит он. — Со времен Академии. Тому, кто верует, нет нужды изучать психоанализ, и все же мы его изучаем. По нынешним временам это просто необходимо. — Не то слово. Вы слышали? Экзорцизм уже официально лицензируется, как подвид народного целительства. — Слышал, — кивает он. — Что поделать. Любая власть не от Бога. Слепые ведут слепых. Итог пути, в общем, понятен, но зачем же забегать вперед? «А он не из догматиков, — думаю я. — Это радует». — Но я хотел поговорить с вами о другом. — Он опускает веки, словно ищет слова внутри. — Оставим экзорцизм и отчитку. Все это темная практика, на грани ереси. С некоторых пор мне кажется: бесы вселяются в одержимых непосредственно перед процедурой… — А вы видели одержимых? — Видел. И даже сам пытался отчитывать. В своем приходе, в Петрозаводске. Помимо воли, моя симпатия к нему крепнет. Мы с ним коллеги. Кроме того, он служил поблизости от тех мест, где я родился. При иных обстоятельствах мы могли бы стать друзьями. Отец Василий по-прежнему не поднимает глаз. Ему не нужно мое участие. — Итак, я хотел вас спросить: веруете ли вы в Бога? — Я… сочувствующий, — говорю я. — Это серьезнее, чем вы думаете. Господь не нуждается в сочувствии. Вера не принадлежит чувственным категориям. Вера — это вера. Вы не верите? — Нет, — отвечаю я сухо. Отчего-то мне становится неуютно. — Вы говорите правду. Это хорошо. — Отец Василий внезапно поднимает взгляд: теперь это можно, когда он знает, что я не лгу. — Откройте свое сердце вере. Откройте, Артем. Пока не поздно. На солнце набегает тень — или мне только кажется? — Да что же такое происходит? — изумляюсь я. — Неужели вы за этим и пришли, В-в… отец Василий? Я уважаю религию, но я не планирую отдаваться этому всерьез. С моим мироощущением все в порядке. Я не нуждаюсь в руководстве. — Нет, Артем. Не всё в порядке, — говорит он. — «Смысл жизни вернется» — о чем это? Не много ли вы на себя берете? Вот оно что. Я просто залез на чужую полянку. — Я — врач, — отвечаю я. — В моих силах укреплять слабых. Как в целом, так и по частям. — Вы укрепляете в них склонность ко злу. Ваш дар — это темный дар. — Неправда. Это просто углубленный психоанализ. Я вижу их прошлое. Вижу все их тайны, даже те, о которых они никогда не расскажут, пусть даже это злые тайны… я просто открываю их файл, а потом редактирую. — Вы ломаете их волю. — Да нет же. Я разбиваю их скорлупу. Как у киндерсюрприза, знаете? Никогда не узнаешь, что там, внутри, пока не сломаешь. — Зачем вам это? Зачем открывать дверь дьяволу? Ведь вы своими руками приводите зло в этот мир. Я знаю, я видел! — Василий блестит глазами и приподнимается в своем кресле. — Дьявол искушает их, и смеется, и овладевает их душами, и увлекает в ад! — Некоторым только там и место, — шепчу я. Следующие несколько минут мы сидим молча. Его лицо (я удивлен) пошло красными пятнами. Он тяжело дышит. «Такой вот катарсис», — думаю я. Вероятно, я тоже выгляжу обескураженным. — Господь услышит вас. Обратитесь к нему. Только зло не требует веры, а в добро обязательно нужно верить. Это он хочет мне помочь. Но я качаю головой: — Я бы непременно обратился. Если бы знал, о чем у него спросить. А так… — Что — так? — А так все, что вы говорите, похоже на баптистские проповеди по телевизору: «открываете дверь дьяволу…». Какие-то американизмы. Он вздыхает. — И еще, — продолжаю я. — У меня есть стойкое ощущение, что лично самому Господу нет до меня ровно никакого дела. Как и до всех нас, впрочем. Тогда зачем же вы пришли, спрашиваю я? Я и так плачу десятину ребятам из Минздрава. Вы хотите, чтоб я еще и на храм отстегивал? — А вот это уже обидно, Артем, — говорит он вдруг. — Тут вы совсем не правы. Просто… когда вы вспомните о нашем разговоре, не было бы поздно. Поднимаясь во весь немалый рост, он глядит мне в глаза: — Я думал, вы умеете слушать. А вы слышите только себя. Эти слова мне уже говорили раньше. Только доктор Литвак совсем не был похож на отца Василия. Радикально, по всем пунктам не похож. И тогда и теперь я считал этот упрек несправедливым. — Если надумаете о чем-либо спросить, обращайтесь, — говорит Василий. — Мой приход в Мытищах. Я протягиваю ему руку, он — пожимает. И, отступив на шаг, обмахивает перстью — это благословение, понимаю я. Дверь за отцом Василием захлопывается. В окно я вижу, как он усаживается в темный «опель» и уезжает. Он даже не оглянулся ни разу. * * * Этот день все никак не мог кончиться, или просто я боялся ночи? Сперва я подвез Лидку до дому (отчего-то мне захотелось это сделать). Затем, подумав, заехал в джазовый кабак на Таганке. Я не был тамошним постоянным клиентом, и я не люблю поп-музыку. Просто оказалось по пути. Сразу двое охранников поискали у меня оружие. Равнодушно разведя руки, я думал: а что, если однажды найдут. Потом я почему-то размышлял о стволовых клетках. Тюремно-медицинские мотивы сменились сексуально-политическими: на сцене пританцовывала смугленькая лысенькая певица, похожая на Барака Обаму. Она мастурбировала под музыку, полуприкрыв глаза. Тихо, под сурдинку, дудел саксофон. Клавишник на «курцвайле» рисовал подкладку. Вероятно, это был эйсид-джаз. Я поднялся по скрипучей лестнице. Занял место за столиком. Все и вправду было как-то кисло, да еще из головы не выходил этот поп. Я взял себе выпить и что-то из еды. Становилось лучше. То место, где я сидел, нависало над сценой (когда певица заходила слишком далеко, я мог видеть ее стриженую макушку). Сбоку, у стены, в пространстве парило чучело Армстронга. Кто-то тронул меня за плечо. Помедлив, я обернулся. Стройная тень в антрацитовом платье изгибалась и сияла блестками. У меня в кресле она изгибалась иначе. Недели две назад. — О, здравствуйте, Тамара, — произнес я. — Как приятно слышать это от доктора, — улыбнулась тень. — Да еще от такого классного. Почему во всей Москве не нашлось другого места для Анжелкиной подруги? Какой волной занесло сюда меня? Я не знал. — Вы сегодня в трауре? — пошутил я в такт своим мыслям. — Ну… его легко снять. Вы же помните. И разве мы не на «ты»? Потом мы танцевали. Потом о чем-то переговаривались, слушая лысую певицу, и потихоньку проникались ощущением друг друга — известно, как быстро это происходит, если всем все понятно и под рукой неплохой вискарь. Я глядел, как чучело космонавта с медной трубой перемещается по воздуху перед моими глазами, и улыбался. Тамара охотно принимала это на свой счет. — Надо же, как у нее получается, — засмотрелась она на певицу. — Иногда так и хочется стать лесбиянкой. Maybe next time… да, Артем? Я вышел отлить. По дороге обратно внимательнее, чем следовало, взглянул на администратора. — Есть private room, — сообщил он. Заметно пошатываясь, я вернулся за столик. Тамара облизнула губы. — Хочешь, я полечу… тебя? — спросила она. — Теперь моя очередь. — Полечи. Полети. Я не хочу больше быть доктором. Хочу быть космонавтом. Полетели вместе. Или я не произносил последних слов? Не помню. Затем была темная комната и темный, душный секс прямо на ковре. А потом я ее потерял. Меня стошнило, и после этого я был почти здоров. Охранники на выходе проводили меня насмешливыми взглядами, хотя я оставил в этом гребаном кабаке половину их месячной зарплаты. За это я и не люблю шоу-бизнес. Или просто никогда не могу остановиться? Ночная прохлада освежила меня. Но не настолько, чтобы я не мог почуять мусорный ветерок из ближайшего переулка. Вглядевшись в мигающую синими огнями темноту, я оставил «мазду» на стоянке. Пожилой горец вез меня по транспортному кольцу. Свернув, мы углубились в темные переулки, и тут я решился: — Проедем вон туда, — велел я шоферу. — Где дом двухэтажный. Я вышел. Откуда-то издалека воняло помойкой. В кустах шебуршали то ли птицы, то ли крысы. В интернате свет горел только на первом этаже и еще в одной комнате на втором, где, как я знал, помещался директор; решетки на окнах напоминали растопыренные пальцы. Я скрипнул зубами. Достал мобильник. Вместо гудков заиграла музычка — веселая музычка, записанная специально для меня. С полминуты, волнуясь, я слушал. Потом что-то щелкнуло, и раздался ее голос. — Привет, — говорит Маринка. При них она стесняется называть меня по имени. Я полагаю, это разновидность суеверия. — У меня телефон под подушкой, — говорит она тихонько. — Я думала, вдруг ты позвонишь. — Я и позвонил. Выгляни в окно… можешь? Когда-то мы молчаливо договорились обходиться без нежностей, если мы не вдвоем. Тоже из суеверия. И потом, мы всё прекрасно понимаем. По всем нашим законам у нее не может быть прав, у меня — обязанностей. Только любовь. Не так уж и мало. Там, высоко, в зарешеченном окне спальни шевелятся шторы. Я вижу ее. Полураздетую, с телефоном в руке. Желтый фонарь висит в пространстве над моей головой. Или это не фонарь? Луна светит в небе, полная, жирная, как голландский сыр. — Я вытащу тебя отсюда, — говорю я вдруг. — Поедем гулять на выходных? Она молчит. А после исчезает, как призрак. Я тупо гляжу на дисплей. Вызов не завершен. — Я тебя люблю, — говорю я, глядя на светящийся пустой экран. — Пусть я конченая сволочь. И открываю дверь дьяволу. Но я тебя люблю. Тебе ясно? Наверно, она не слышит. Мы не стали покупать ей наушник bluetooth, все равно в интернате украдут. Отворяется дверь, и на крыльцо выходит охранник — разжиревший отставник с рожей евнуха, в камуфляже. Директор набирает себе только таких. Мужик озирается, видит меня, глухо кашляет. И отступает в сторону. Сто рублей за минуту, не меньше, — говорит его взгляд. Маринка сбегает вниз по ступенькам и оказывается у меня в руках. Ей немножко больно, но она улыбается. Я обожаю ее за это. — Я тебя тоже, — шепчет она. — Только я больше. 003. Молился ли ты на ночь? Утром в пятницу мне было нехорошо. То есть — совсем. Разве это хорошо, когда лежишь ничком в приемной собственного офиса, нюхая линолеум, а здоровенный амбал выворачивает тебе руку. — А ты, как тебя, стой там, — советует невидимый голос (в голосе слышна одышка). — Стой лапками к стенке. Все телефоны сюда. И никаких тревожных кнопок, ясно? Это он Лидке. Третий занимает место у двери. Я вижу его ботинки — недорогие, охранничьи. Мы с Лидкой оба поступили неосторожно. Она — когда открыла дверь, не поглядев хорошенько в монитор, а я — когда высунулся из кабинета взглянуть, почему в приемной так тихо. — А теперь — к главному, — говорит тот же голос. — Ну-ка, встал. Встал и пошел. Помогите доктору наук. Мне уже помогают. Да так, что кости трещат. — Х-хватит, — прошу я. — Я все понял. Гость смотрит на меня насмешливо. Это хорошо одетый толстый чувак лет сорока, с одутловатым лицом, с прилизанными волосами, собранными сзади в архаичную косичку. На его щеке — шрам от старого огнестрела. Человек он явно непростой. Он приспускает галстук и произносит: — Ты еще ничего не понял… Тёмчик. Мои ноги слабеют. — Ну что же ты, — говорит толстяк тем же сладким голосом. А потом продолжает злобно, с присвистом: — Не нравится, когда держат? Нравится самому держать? А еще как тебе нравится? Эти слова он сопровождает легкими точными движениями, от которых у меня из глаз текут слезы. — Да что же мы так-то стоим, — говорит он затем, потирая пальцы. — Пойдем в кабинет. И без глупостей. И вот я сижу напротив него в кресле, называемом «гарротой». Я сам себе застегнул ремешки на ногах, руки зафиксировал уже мой гость. Он с любопытством рассматривает пульт, потом меня, потом снова пульт. — Ладно, — говорит он со вздохом. — Это потом. Итак, трахать чужих жен нам нравится. Отвечать — не очень. Правильно я понимаю? Я стискиваю зубы: — З-зачем эти вопросы? — А вопросы затем, чтобы внести ясность, — говорит он размеренно и негромко. — Вопросы затем, чтобы я понял: почему она к тебе пришла. Почему именно к тебе. И нах…я ей вообще было все это нужно. Особенно присылать мне видео с мобильника. А? Скажи. — Она ненавидит вас, — отвечаю я. — Она говорит об этом в открытую. Вот ее проблема, с которой она пришла. — Ненави-идит. Меня, — с удовольствием произносит этот Виктор (мужа Анжелки зовут Виктором). — Это я знаю, знаю. И деньги ворует. Но почему же, скажи, — тут он снова поглядывает на пульт, — она захотела поделиться со мной этим радостным событием? Или, как бы это сказать, соитием? — Позлить хотела. — Да меня злить — себя не уважать. Меня добрым вообще никто не видел. Не-ет, тут другое. Какие еще будут мысли, а, психолог? Ухмыляясь, он тычет в пульт толстым пальцем. Моторчики начинают жужжать. Мой позвоночник выгибается, голова запрокидывается назад. — Херня какая-то, — бормочет Виктор. — Так я тебя не вижу. Как обратно сделать? — На стрелочку нажать, — говорю я. — Чтоб зеленая замигала. Кое-как меня возвращают в нормальное положение. — «Айфон», бля, — радуется гость. — Все на сенсорах. Камеры не хватает. Или и камера есть где-нибудь? Потом извращенцам видео продавать, а? Ох, Артемий… Я не слушаю его. Что-то промелькнуло у меня в мозгу, пока позвоночник гнулся на дыбе. Что-то невообразимо страшное, и всего лишь на мгновение. Мне нужно ухватить этот нерв, этот обрывок чужой жизни, и тогда, может быть… — Почему у вас детей нет? — спрашиваю я вдруг. Виктор медленно кладет пульт на стол. Его глаза становятся мертвыми. — Вот оно что, — говорит он. — Ну… тут есть сразу несколько ответов. Тебе какой надо? — Мне это не нужно, — я даже удивляюсь своей смелости. — Это вам нужно. Он пожимает плечами: аргумент принят. — Ну что же, — говорит он, невесело усмехаясь. — Раз хочешь знать — рассказываю. Первый раз, когда она забл…довала, я ей простил. Она что-то мне втирала — корпоратив, по пьяни, и все такое. Виктор водит мутным взглядом по стенам, избегая меня. — Ладно. Корпоратив. Это мы понять можем. Я эту бл…дскую корпорацию подразогнал потом, ну да это дело другое. Второй раз она загуляла, пока я в отъезде был два месяца. Вот тогда я ей вломил не по-детски. Жили долго отдельно. Потом помирились. А раз на третий… или уж я не считал, на какой… Его глаза наконец останавливаются на мне, будто узнают заново. Он еле заметно улыбается, и от этого еще страшнее. — На этот раз все было серьезно. Она мне сообщила, что беременна. Ага, сказал я. Думаешь, я тебя так отпущу? Вот уж нет. И вот так получилось… — он глядит на свои кулаки — большие, безволосые. — И вот так вышло, что пришлось ей кесарево делать. Иначе сепсис, и конец всему. Понимаешь, как это происходит? Я прикрываю глаза. — А вы точно знали, что ребенок не от вас? — спрашиваю я. Ответ мне известен. Но это все равно как последняя соломинка, которую мы находим, — только вот кто будет за нее хвататься, он или я? — Точно знал, — говорит Виктор глухо. — Точнее не бывает. Это вторая часть ответа. Соломинка обламывается. То, что он скажет, я уже знаю. Именно это я и видел. Хотя в пыточном кресле я, а не он. Я хочу, чтобы он замолчал, но он продолжает: — У меня не может быть детей, дорогой мой доктор. И никакой ваш метод мне не поможет. Девяносто пятый год помнишь? С какими зверями мы тут бизнес делали, помнишь? Моя спина холодеет. — Не помнишь, откуда тебе помнить, — он смотрит на меня, болезненно скривив губы. — Ты тогда еще на переменке подрачивал. Золотое детство. Так ведь? Его пальцы переплетаются, как толстые сосиски. Я знаю — точнее, вспоминаю по рассказам — те времена, которые называют «лихими девяностыми», по сравнению с недавними беспонтовыми «нулевыми». Кого и за что он называет зверями, я тоже прекрасно понимаю. Ему, вероятно, сделали имплантаты, чтобы в бане никто ничего не замечал. И его член, возможно, сохранил функциональность: в последние годы появилось множество хитрых средств, позволяющих за очень много денег приподнять свой статус, наполняя пещеристые ткани уже ненужной кровью. Не для любви. Разве что — для жалости. — Ты, я вижу, меня понял, — говорит Виктор. — Только лучше бы тебе этого не знать. С этим знанием, дружище, долго не живут. — Я буду молчать, — предлагаю я, чувствуя себя хуже некуда. — Никто никогда ничего не услышит. Поднимаясь из-за моего стола, Виктор спокоен. Даже очень спокоен. — И все же странно, — говорит он. — Почему — ты? Зачем она выбрала именно тебя? Мне тебя даже жалко немножко, не поверишь. И еб…шь ты классно… Он подходит ко мне вплотную, и я чувствую, как от него тонко и противно пахнет пропотевшей одеждой и каким-то дорогим мужским парфюмом. Взамен настоящего пота. — Но это все в прошлом. А по-настоящему… придется тебе с нами поехать. «Вот и все», — думаю я. Но тут, как это бывает даже в самых страшных сказках, дверь отворяется, и за ней виден один из давешних костоломов: — Виктор Петрович, там это… спецура… Что-то эти слова означают для Виктора Петровича, потому что он мигом сдувается. Внимательно смотрит на меня. И резво выбегает в приемную. Оттуда доносится неясный шум. Затем возвращается один из викторовых подручных и очень умело высвобождает меня из пыточного кресла. — Спокойно, — говорит он. — Всё забыли. Не понимая ровным счетом ничего, я выхожу из кабинета. Лидка, бледная как простынка, сидит за стойкой, послушно упершись взглядом в компьютер. Наши гости поспешно покидают помещение через черный ход. За ними хлопает дверь, будто что-то где-то взорвалось. И наступает тишина. Тогда Лида поднимает глаза на меня. В глазах этих стоят слезы: — С вами все в порядке, Артем? Я киваю. Тогда она нажимает кнопку дистанционного замка. — Здравствуйте, Алексей Петрович, — говорю я вошедшему. — Прошу прощения за задержку. Просто… сложный случай. * * * — Да ничего сложного, — смеется майор, заглядывая мне через плечо, в открытую базу данных. — Про твою Анжелку мы в курсе. Как ни странно. А этот жирный с двумя пехотинцами, что от нас через весь двор сваливал, он кто? Не муж ли? Я помимо воли улыбаюсь. — Ага… тоже психопат. Проблемная личность. — Оно и видно, — говорит Алексей Петрович. — Еще раз поведет себя невежливо — мы ему яйца на жопу натянем. Пусть так и знает. «Опоздали», — думаю я. — Эта Анжелика — та еще штучка, — продолжает Алексей Петрович. — В детстве жила в военном городке. Была у них там некрасивая история, парня посадили… А все из-за этой дуры. — Ничего себе у вас информация, — говорю я. Майор горделиво кивает: — А то. Наши методы почище ваших. Ибо основаны на строгом научном анализе, хе-хе… Он все же не выдерживает и смеется. — Да ладно, не ссы ты. Я просто папашу ее знал. Как раз в те времена. Майору — полтинник с лишним. Наше знакомство состоялось с полгода назад: доктор Литвак, отпуская меня в автономное плавание, препоручил мою судьбу своему куратору; будучи вызванным на беседу, я вел себя гордо, но без пафоса. Майор Алексей Петрович (а куратором был именно он) оценил это как умел. Кроме того, ему импонировало мое нехитрое происхождение (с Литваком работать было куда сложнее). Товарищ майор уважал мой умеренный патриотизм и даже мое недоверие к официальной пропаганде отчего-то записывал мне в плюс. «У каждого своя работа, — говаривал он. — Петросяна помнишь? Или этого… Хазанова? Помнишь? Ну да, и меня тошнит. А сколько они душ спасли от тоски да от сомнений — прикидываешь? Да это как церковь, даже покруче. Где-то на уровне водочной мафии». Я сомневался, хотя и не тосковал. Но слова, когда-то сказанные Литваком, крепко запали мне в душу. Действительно не важно, говорят нам правду или врут, думал я. Ведь это только придуманная правда и только их ложь. Их, а не наша. В конце концов, это анамнез их застарелой болезни. Мне не под силу вылечить всех. — Всех и не надо, — говорит Алексей Петрович. — Дай-ка я скопирую вот про этого… и вот этого. Чуть позже мы закрываем базу данных и раскрываем чемоданчик майора. Там — превосходный коньяк без акцизных марок, вероятно, с таможни. Это странная практика, но все наши практики довольно странные. Лидку мы отпускаем домой. Поить ее коньяком опасно. Она влюблена в меня, я знаю. А я? А я нет. 004. Into The Fire Темно. Душно. Где-то тикают часы. Полосы света ползут по стене. Всё совсем не так, как дома. Где я? О, господи, ну конечно. Я у себя в офисе. На диванчике, прикрытый простынкой. Коньяку было много, так что я даже не поехал домой. Уже вышел на улицу, а потом понял, что отрублюсь в такси. Завтра выходной. То есть уже сегодня. Я снова опускаю голову на подушку. Шорох шин доносится из-за окон. Отдаленный звук сирен: тревожный фон ночного города. Что-то мне снилось, что-то неприятное. Даже совсем неприятное. Будто какие-то насекомые, большие, черные, лезут ко мне под одежду, под кожу, как железные жуки-скарабеи в фильме про мумию, лезут прямо в рот, и я задыхаюсь и просыпаюсь от собственного крика. Пока я спал, мой встроенный компьютер успел перезагрузиться. Теперь все, что было накануне, кажется сном. Зато и сон кажется реальностью. Я всегда подозревал: ментальные тараканы моих клиентов материализуются, как только я выпускаю их на волю. Прячутся в ящике стола, между долларовых купюр. Могут укусить за палец. И заползти под кожу при любом удобном случае. А оттуда — прямо в мозг. Протянув руку, я нащупываю пульт управления. Ага, вот. Я регулирую свет, и последние клочки сна прячутся по темным углам кабинета. Идиотский случай, думаю я. Ревнивый муж — кастрат. И жена — похотливая сука. И эрекция тут совершенно неуместна. В одних трусах я соскальзываю с дивана. Едва не падаю. Нихрена я не протрезвел, и это довольно весело. Надо сходить отлить, станет полегче. Может, принять душ? Я горжусь своей душевой кабинкой. Далеко не у каждого врача такая есть. Однажды вечером Лидка попросилась принять душ — у нее в квартире отключили воду, — и я, конечно, разрешил. А потом даже довез ее до дому, чтобы она не простудилась. Всю дорогу мы болтали о пустяках, и лишь перед самым подъездом она умолкла. Ждала, что я зайду. Она классная. Но я не зашел. Сейчас бы, пожалуй… Я сбрасываю трусы, забираюсь под душ и задвигаю пластиковую крышку. Горячая вода низвергается с шумом, и я блаженствую в своем прозрачном коконе, как личинка огромного и сильного жука. Большого бронированного таракана, ага. Вот погодите, скоро мне наскучит нежиться в моем футляре, и тогда я вылезу, и вам всем придется туго. Тугие, напряженные струи воды льются на мои плечи. И на грудь, и ниже. Тугая, напряженная реальность. Сейчас бы, пожалуй, я зашел. Зашел бы к кому угодно. Вот интересно: у Маринки всё началось именно с душа. Ей запомнился тот самый первый раз, у меня дома, когда моя подруга-инспектор сама помогла ей раздеться, а потом — разобраться с нашим навороченным немецким смесителем. У ее мамы не было денег на дорогую сантехнику, зато находились деньги на музыкальную школу для дочки. Пальцы у Маринки, и вправду, тонкие и сильные. Я подставляю грудь под горячий поток. Что такое? Минуточку. Откуда это тянет гарью? Весь мокрый, я выскакиваю в приемную. Здесь все в дыму: дым лезет из-под двери, из моего кабинета. А еще откуда-то сладко пахнет бензином. Я дергаю ручку, и из дверного проема пышет жаром — вот дерьмо, сейчас же все сгорит к чертям собачьим! В разбитое окно врывается ветер и раздувает огонь. Пластик плавится, во все стороны разлетаются искры, и я захлопываю дверь. Т-твою мать, шепчу я. Где огнетушитель? Внутри, в кабинете. Ну конечно. Просто великолепно. Я хватаю со стойки мобильник (это инстинкт). Натягиваю брюки и вылетаю через черный ход во двор. Окна зажигаются одно за другим. Рубиновые огни габаритов горят в арке: какая-то темная тачка срывается с места и исчезает. Ну и Виктор, думаю я. Ну и Отелло. Дымом затянуло весь двор. Во дворе собираются люди. Даже бомжи приходят от соседней помойки, сочувствуют, примеряются, как бы им залезть в окна, потом, когда я уйду. Минут через пять (быстро, быстро) в арку с ревом врывается пожарная машина, с улицы начинает заливать огонь другая. Мне приходится о чем-то говорить с их начальником. Затем — с дежурным администратором бизнес-центра. Затем — с хмурым лейтенантом милиции. «Пили вчера?» — спрашивает он. Я даю подробные объяснения. После этого меня оставляют в покое. Я опасливо вхожу внутрь. Там мокро и темно, и запах ужасный. Стены подвала кое-где обгорели до кирпича. Теперь у меня и вправду пыточная камера-loft, как у Ивана Грозного в Спасской башне. Оба окна под потолком разбиты, в них видно светлеющее небо. Такой розовый рассвет, акварельный, как раскрашенные гравюры в альбоме японской эротики. Пыточное кресло посреди комнаты растопырилось беспомощно. Кое-где на нем лопнула кожа, и обнажилось внутреннее устройство: шарниры, моторчики, тугие жгуты проводов. Все это кажется простым и пошлым, как взрезанный труп в анатомичке. Теперь это кресло можно выбросить на помойку. А что мой черный ящик? Он цел. Лежит себе в ящике стола, среди горелых бумажек. Даже не закоптился. У него корпус из углеродистого пластика, может, поэтому? Я трогаю пальцем дисплей мобильника. Лидке не нужно будет идти на работу в понедельник. Убытки я подсчитаю и без нее. Не скоро, ох, не скоро мой подвал превратится в пентхаус. * * * Полчаса спустя, в одних штанах и босиком, я забрался в свою «мазду» и попробовал успокоиться. Включил радио. Послушал деловые новости: в мире творилась все та же скучная тягомотина, что и всегда. Большому бизнесу было наплевать на доктора Артема Пандорина и на его проблемы. Пусть лечит себя сам, если сумеет. Все же бормотание радиоголосов привело мои мысли в некоторый порядок. Я тронул ногой холодную педаль. Очень непривычно. Прошлым летом я гонял на квадроцикле по пляжу, но тогда настроение было совсем другое. Суббота. Пробки на выезд. Старички с садовым инвентарем на крышах пробираются на окраины. Едут с женами и кошками. Озабоченно обсуждают что-то. Мне бы их проблемы. Едва не натерев мозоль, я добираюсь до дому. Консьержки нет на месте: я кратковременно счастлив. Мелкая удача в череде обломов, нихрена не ценная, но все же удача. Я жму кнопку «13». Пол в лифте липкий. В своей комнате я подхожу к бару. Достаю с полки бутылку вонючего кукурузного виски. Делаю длинный глоток из горлышка. Гляжу на дисплей телефона. Да пошел ты, думаю я. Еще один глоток. И еще. Пропади все пропадом. Повалившись на постель, я прячу голову под подушку. А что, если однажды взять и проснуться в другом мире, думаю я. В альтернативной реальности. Интересно, будут ли нужны психотерапевты в альтернативной реальности? Они ведь и так работают с альтернативной реальностью? Хорошо еще, что эту мысль не удается додумать. Я открываю глаза: на стене звонит телефон. Долго, настойчиво. Я отвык от этого звука. А он, оказывается, еще жив, мой старый добрый домашний телефончик. Он остался еще от прежних хозяев, от тех, что снимали эту квартиру до меня. — Алло, — говорю я в телефон. В обычную трубку я говорю: «Привет, Маринка». Потому что ее фотка загорается на дисплее, когда она звонит. А здесь и дисплея-то нет. — Привет, — говорит она. Она редко зовет меня по имени. — К нам спонсоры приехали, — говорит она. — Мелкие весь день песни поют, стихи читают. А я решила уйти. Никто и не заметил. — Ты обещал со мной погулять в субботу, — говорит она. — А твой телефон не отвечает. Я начала беспокоиться. — И я уже соскучилась, — добавляет она тихонько. Все это время я молчу, чувствуя примерно то же, что ночью в этом гребаном душе. Еще лет двадцать я буду чувствовать то же самое. Всего-то и нужно — скучать по ней и знать, что она скучает по тебе. Слово «скучать» звучит так же глупо, как и слово «чувствовать». То, что сейчас происходит с нами, имеет вполне определенный смысл. Мне ли не знать. Похоже, я до сих пор слегка пьян. И от одежды пахнет дымом. Ах, да: у меня же сгорел офис. — Я еду к тебе, — говорю я. — Жди меня на улице. — Ты разве не позвонишь, когда приедешь? Я улыбаюсь. Мне не хочется звонить, мне хочется ее видеть. Мы назначаем свидание, как школьники в советских фильмах. Через двадцать минут она встречает меня в переулке, у автобусной остановки. Мы не виделись всего два дня. Но, когда я ее вижу, мне хочется поскорее прижать ее к капоту «мазды», черному, лаковому, и не отпускать, пока она не попросит пощады. А она не попросит, я знаю. Какие-то люди смотрят на нас из окон. Наплевать. Любовь — это язык, который понимают все. Влюбись я в негритяночку из Конго с голыми сиськами, или в шелковую японку, только что из хёнтай, или в девочку-чукчу в красивой песцовой шубке — я точно так же прижал бы ее к груди, крепко-крепко, а она царапала бы меня своими коготками. — Вообще всякий стыд потеряли, — слышим мы. — Скоро сношаться на улице начнут. Наши старухи страшно предсказуемы. Завистливы и злобны, как и все нищие духом. Старуха-чукча — и та, пожалуй, усмехнулась бы и закурила свою трубку. А наши — не-ет. Это не про них снимали «Римские каникулы» и «Титаники». Это не они были Джульеттами и, будь они неладны, Лолитами. Они прямо так и родились старыми клюшками. Какое же напряжение нужно включить, чтобы в такой высохшей душе хотя бы на мгновение проснулась жившая когда-то девчонка? Я поднимаю глаза и вижу эту старуху. И тут словно кто-то подсказывает мне непонятные слова: — Пятьдесят четвертый вспомни. Лагерь в Воскресенске. Картинка ненадолго включается перед моим внутренним зрением. Я не уверен, что эта картинка не навеяна каким-либо черно-белым советским фильмом о счастливом детстве. Если вдруг допустить, что юные пионерки в этих фильмах обнимались с пионервожатыми в лесу, расстегнув ситцевые блузки, среди по-девичьи скромных белых березок. Маринка смотрит на меня изумленно. Но то, что я вижу на лице старухи, и вовсе не поддается описанию. Она пятится и бледнеет. И раскрывает рот. Я боюсь, что ее прямо сейчас накроет инфаркт. Не глядя на нее больше, мы прячемся в машину. — Что ты ей сказал? — удивляется Маринка. — Да так, ничего. Просто… пусть заткнется. — Не будь таким, — говорит Маринка тихо. — Иногда мне страшно… — Не бойся, — я и вправду хочу ее успокоить. — Нет ничего страшного. Страшно, когда люди становятся такими… — я с трудом подбираю слова. — Страшно, что мы тоже такими станем. И все забудем. Ты забудешь меня, а я тебя… — Я не забуду, — говорит Маринка серьезно. И тут я заваливаю ее к себе на колени. «Пристегиваться надо», — шепчу я. А сам расстегиваю на ней блузку. Мы оба смеемся. «Артем, — говорит она. — Знаешь, чего я хочу?» — «Нет», — отвечаю я кое-как. «Я хочу, чтобы у меня…» — говорит она, но я так и не успеваю понять, чего она хочет, потому что сзади почти бесшумно подкатывает милицейский патруль. * * * Грузовик-эвакуатор дымит дизелем. Моя черная «мазда» отправляется на штрафную стоянку, мои водительские права — в карман инспектора ДПС. На все это уходит не более пятнадцати минут, словно наряд специально дежурил за углом. Из них пять — на то, чтобы объяснить мне несколько понятий первоочередной важности. Например, такое: о своих правах я могу забыть на ближайшие несколько месяцев. А если смотреть на вещи глобально — то на несколько лет. В зависимости от того, как трактовать киднэппинг: на этот счет в уголовном кодексе предусмотрено сразу несколько вариантов. Нам не дают даже попрощаться. Маринку, всю в слезах, усаживают в белую «семерку» (без мигалок) и увозят обратно в интернат. Автомобиль, куда сажают меня, другой системы. Это «буханка» серо-грязного цвета с подслеповатыми окошками. Внутри наблевано. Это часть процесса, понимаю я. Четверть часа, пока мы едем до отдела милиции, я задыхаюсь от бензиновой вони и от запаха сограждан, бывших тут до меня. Буханка ревет и воет редуктором. Подскакивает, натыкаясь на люки. Церемония встречи не запоминается. В следующий раз я осознаю себя в обезьяннике. В пустом: вечер еще не начался. Я усаживаюсь на лавку и опускаю голову на руки. Здесь мне предстоит чего-то ждать. Чего? Мне не говорят. Это тоже часть ритуала. Мимо изредка проходит сержант в мешковатой форме. Он не обращает на меня никакого внимания. За решеткой, сваренной из железных прутьев, полураздетый, я чувствую себя полновесным куском дерьма. Скоро уборщица придет и счистит меня с лавки. И выбросит в мусорный контейнер. Проходит час. Где-то хлопают двери, сквозняк приносит запах табака и дешевого кофе. Первое время я вскидываю голову, потом мне все равно. Мысли текут лениво и нехотя. Так угасает мозговая активность в процессе умирания, — думаю я. Сперва отключаются вкусовые рецепторы, затем слух. Затем начинает глючить зрение и вестибулярный аппарат: ты видишь свет в конце туннеля, летишь куда-то, как посылка во французской пневматической почте, а в конце наступает темнота (или ослепительный свет, согласно иным версиям). И все. Послание приходит по адресу. И только досадные мелочи заставляют цепляться за жизнь. — Мне бы отлить, — прошу я сержанта. — Подождешь. Проходит двадцать минут, на протяжении которых я думаю, что со мной сделают, если я не стану дожидаться. Потом сержант отпирает дверь. Почти счастливый, я следую за ним в конец коридора. От кислого запаха хлорки слезятся глаза. Спустив за собой, я возвращаюсь. На мои расспросы сержант отвечает скупо и непонятно. Через полчаса нас за решеткой уже шестеро. Двое невменяемы, двое вполне себе разговорчивы. Это напрягает. Мне дают советы, как себя вести в следственном изоляторе. Я с ужасом отмечаю, что эти консультации уже не кажутся неуместными. Они, пожалуй, даже поценнее моих. Отчего-то я вспоминаю Жорика, Георгия Константиновича. Как-то там его маршальский жезл? — думаю я. В четверг вечером Георгий Константинович звонил мне на мобильный. В private room было беспокойно, поэтому из того, что говорил Жорик, понять удалось не все. Я расслышал только, что пациент чувствует себя отлично. В полный рост вспоминает молодость. Потом разговор как-то сам собой прервался. — Слышь, молодой, — толкает меня товарищ по несчастью. — Ты типа не плыви раньше времени. Глаза не закатывай. Там этого не любят. — Я не закатываю глаза, — говорю я. — Чего-то хреново мне. — А кому сейчас легко. Чего пил-то? Молчавший доселе сокамерник открывает глаза и произносит сквозь зубы: — Да он по сто тридцать четвертой. По глазам вижу. — Что-о? — советчик даже привстает с лавки. — С малолетки сняли, значит? Тогда расклад другой, ты уж извини. Тогда заранее расслабься. Он кашляет и брезгливо сплевывает на пол. Сказать мне нечего. Если только врезать в морду с ноги. Но их пятеро: как только дело дойдет до драки, к тем двоим охотно присоединятся и сторонние наблюдатели. Все эти люди, не задумываясь, вы…бут все, что движется, в доступной им ценовой категории. Если протрезвеют, конечно. Врежут в ухо собственной жене и заставят отсосать восьмилетнюю дочку соседа. Но такие, как я, неизбежно возбуждают в них классовую ненависть. Они — поборники традиционных семейных ценностей. Мне остается только усмехнуться презрительно. — Весело, значит, было, — оценивает советчик. — Ну, дальше еще веселее будет. Тот, что молчал, умолкает снова. Ему как будто становится скучно. Сержант приходит и выкликает самого говорливого: похоже, вернулся кто-то из начальства, и для кого-то расклад изменится прямо сейчас. Замок замыкается с масляным лязгом. Я вижу сквозь решетку, как по стене бежит рыжий таракан. Он замирает, шевеля усиками. Он прислушивается. Он слышит, как далеко отсюда, в комнате дежурного стрекочет телефонный звонок. Дежурный продирает глаза. Поднимает трубку. Отфильтровывает голос начальства от чужеродных хрипов и треска, удивленно сопит носом. Кладет трубку, отправляется. Шаги слышны все ближе. Сержант кашляет, говорит что-то вполголоса. Потом звенит ключами. — Пандорин, — слышу я. — На выход. Пошатнувшись, я хватаюсь за прутья. Молчаливый бросает на меня странный взгляд. — Везучий, сволочь, — говорит он еле слышно. — Надолго ли. Дрожь меня охватывает. Сжав зубы, я выхожу из-за решетки. Таракан как будто ждал меня. Теперь он срывается и скрывается в щели между плинтусом и стенкой. Я иду за сержантом. Это довольно странно: мы движемся по коридору прочь от выхода, сквозь какие-то двери, забранные решетками, затем поднимаемся по лесенке, спускаемся снова — и оказываемся на лестничной площадке. Здесь горит яркая лампочка. Стены выкрашены бежевой масляной краской. Белеет в углу фаянсовая урна для окурков. — Свободен, — коротко говорит сержант. Он вообще немногословен, этот хмурый парень. — На выход, — добавляет он, видя, что я стою недвижно. — Пройдешь вон там, через вытрезвитель. Мимо проходной, тебя пропустят. Я трогаю холодную ручку двери. Может, надо пожать ему руку? Я туплю. Я задерживаюсь в дверях, и он качает головой: — Нет, он все еще не понял. Домой иди, Пандорин. Твое счастье, что протокол задержания не успели оформить. — Спасибо, — говорю я. — А спасибо можешь своим девчонкам оставить. За дверью — прохладная ночь. За кирпичным забором, в высоченном доме напротив светятся окна. Еще через минуту я окажусь на улице, где ездят машины и ходят люди. Сержант спокойно закуривает. Мне не предлагает. — Жизнь — как будильник, — говорит он вдруг. — Один звонок, потом другой звонок. Так от звонка до звонка и живем. Пожав плечами, я открываю дверь пошире. Иду через двор, залитый лунным светом. Пробираюсь сквозь узкую калитку. Шагаю по пустынному тротуару. Фонари плавают в лужах: разве был дождь? Маленький корейский «шевроле» мигает фарами. Я оглядываюсь: больше некому, только мне. Я отворяю дверцу и, вздохнув, опускаюсь на сиденье рядом с водителем. * * * Танькины руки сцеплены на руле. Она даже не посмотрела на меня ни разу. Я разглядываю ее пальцы. У нее колечко с белым сапфиром. Не обручальное. Если бы она вышла замуж, я бы знал, — думаю я. Она бы мне написала. А может быть, и нет. Мотор «шевроле» еле слышно постукивает на холостом ходу: гидрокомпенсаторы нужно менять. Приборная панель подсвечена зеленым. Машинка не новая, отмечаю я. Пробег — семьдесят тысяч. Таня живет небогато. — Она хитрая девочка, твоя… Марина, — наконец прерывает она молчание. — Знаешь, что она мне сказала, когда позвонила? Таня впервые оборачивается. Ее губы пляшут в какой-то странной полуулыбке: — Сказала, что она любит меня. Все еще любит. — Она? Тебя? Таня молча кивает. Когда-то моя подруга сама привела Маринку к нам домой. Чем-то ей понравилась эта тоненькая беспризорница с четырьмя годами музыкалки по классу рояля. Она потрепала меня по загривку, заметив, каким взглядом я провожал эту девчонку (в моем же халате) — старательно скучающим. Изо всех сил равнодушным. О чем-то они говорили там, в ванной, под шум низвергающейся воды, чтоб я не слышал. Неужели об этом? Вероятно, нужно что-то сказать, и я мучительно подбираю слова. — Ты служишь все там же? — спрашиваю я. — В инспекции? — А как бы я тебя вытащила иначе? Не все так просто. Пришлось важных людей от отдыха отрывать. А то бы до понедельника в обезьяннике просидел. Это как минимум. А что как максимум — ты и сам знаешь. Я проглатываю слюну. — Спасибо, Тань, — говорю я. Я испытываю к ней запоздалую нежность. Легкую, странную, неуместную нежность. И я спрашиваю: — Может, заедем ко мне? — Исключено, — произносит она очень ровно. — А благодарить меня не за что. Это я не для тебя сделала. Что-то обрывается там, внутри. Наверно, я никогда не смогу поцеловать ее, думаю я. Даже по-дружески. Пройдет еще немало времени, прежде чем смогу. — Спасибо все равно, — откликаюсь я после пары секунд молчания. Таня смотрит на дисплей мобильника. Ей пришло сообщение. Кажется, она забыла про меня. — Ты живешь все там же? — спрашивает она затем. — Я тебя докину. Извини, очень мало времени. «Шевроле» трогается с места. Мелькают фонари: знакомые улицы с пассажирского сиденья кажутся чужими. Я искоса гляжу на Таньку. Я вспоминаю ее в милицейской форме (она иногда щеголяла в милицейской форме). С аккуратными погончиками. Она всегда была решительной, моя подруга-инспектор. Особенно в том, что касалось ее подопечных-несовершеннолетних. Правда, она недолюбливала взрослых парней. Непонятно даже, почему она терпела меня. Возле подъезда «шевроле» ныряет в лужу. Таня улыбается и жмет на тормоз. — А скажи мне честно, Тёмсон, — наконец произносит она. — Ты думаешь, у вас и правда любовь? — Не веришь? Таня пожимает плечами. — Я, видишь ли, довольно детально изучала… подростковую психологию, — говорит она. — Или, точнее, что у них вместо психологии. — Не знаю, — честно говорю я. — Наверно, любовь. И нет там никакой психологии. — Правильно. Ничего там нет. Поэтому мне хотелось бы, чтобы твоя Марина пожила без тебя какое-то время. — Таня глядит на меня в упор. — Ты на нее хреново влияешь. Впутаешь ее в какую-нибудь историю, а мне потом отвечать. Я раскрываю рот, но она не дает мне сказать ни слова: — Пообещай мне, что не будешь ей звонить. — Обещаю, — говорю я. — И… если она сама позвонит… Тут она останавливается. Смотрит на меня, а я на нее, и каждый думает о своем. Мы до сих пор понимаем друг друга без слов. — Пока, Тёмсон, — говорит она. — Спасибо тебе, — повторяю я. — Увидимся. Мне хочется поцеловать ее, но это невозможно. Не спуская с нее глаз, я открываю дверцу — и ставлю ногу прямо в холодную лужу. Подпрыгиваю и ругаюсь (почему-то по-английски). Танька за рулем помирает со смеху. Это действительно весело, а главное — все это уже было когда-то давно, когда мы катались на «фиесте» и даже не думали расставаться. Пока не встретили Маринку. Я хлопаю дверцей, и «шевроле» по темной водной глади уплывает прочь. Рубиновые фонари скрываются за поворотом. Мимо проходит сосед с собакой, собака тянется ко мне и невежливо чихает — наверно, от меня до сих пор воняет обезьянником. — Здорово, Артем, — говорит собачий хозяин. — По лужам гуляешь? Романтично, ага. Он улыбается. Чего-то он недоговаривает. Черная гладкая немецкая овчарка обнюхивает мои грязные брюки, весело машет хвостом. Она молоденькая, и глаза у нее темные, блестящие. Хозяин ради шутки назвал ее Маздой. Они с моей «маздой» ровесницы, и даже масти одной. Только эта, с розовым языком, никуда от хозяина не убежит. — Ну, мы пошли, — говорит сосед. — Маська, вперед… На бегу Маська (я клянусь) оглядывается, будто хочет что-то сказать. Она даже гавкает вполголоса от избытка чувств. Хозяин увлекает ее за собой, туда, где среди сырой листвы горят фонари. Собака чихает, прыгает между лужами. Консьержка, прячась в своем окошке, провожает меня внимательным взглядом. Поднявшись к себе на тринадцатый, я останавливаюсь. Дверь на лестницу приоткрыта. Кто-то есть там, в темноте. Кто-то сидит на подоконнике между этажей и соскакивает, заслышав мои шаги. И там, в темноте, я обнимаю Маринку. «Артем», — шепчет она мне в ухо. Она так редко называет меня по имени. «Что?» — спрашиваю я. «Я видела, как вы приехали. И я подумала… — я не даю ей договорить, и она недовольно меня отталкивает. — Погоди. Я подумала, если ты придешь с Таней, то я…» — «Что, что?» — повторяю я с дурацкой улыбкой. «То я выброшусь из окна», — заканчивает она серьезно. Самое удивительное, что это правда. Только ведь Танька тоже знала об этом, — понимаю я. Ей ли не знать подростковую психологию. Или что там у них вместо психологии. Чем бы оно ни было — гормоны всегда будут сильнее. 005. Алые розы Утром я расхаживал по закопченному офису, беседуя по телефону со страховой компанией, когда раздался стук в дверь, и на пороге появился майор Алексей Петрович. — Ничего себе, — он даже присвистнул. — Мне сообщили, да я не поверил. А тут вон оно что. «Сообщили?» — удивился я. Но майор не стал ничего объяснять. — Дело есть, — сказал он вместо этого. В «мерседесе» майора было прохладно и спокойно. «Хорошо плыть на таком корабле среди житейских бурь, — размышлял я. — Пусть даже корабль взят со склада конфискатов». Я протянул руку и влил в себя стопку коньяку. Проницательный Алексей Петрович понял, что мне необходимо взбодриться. Он заранее принял меры. — Я не стал бы заезжать, но дело срочное, — говорил он за полчаса до этого, любезно отворяя передо мной дверцу. — И мигалочка, понимаешь, на трассе не помешает. Мигалочка, не заметная из салона, не мешала на совесть. Черный двенадцатицилиндровый крейсер рассекал разноцветное, купленное в кредит житейское море, как нож режет воду. Казалось, водитель даже по сторонам не смотрит. За городом меня вдавило в спинку. — А дело такое, — продолжал Алексей Петрович. — Разумеется, по твоей части. Вечеринка с передозом на депутатской даче. Наелись таблеток и полезли в бассейн. Кошмарное зрелище. Два трупа, пятерых откачали. Все девчонки и пацаны, по пятнадцать лет и по шестнадцать. Я нахмурился: — Почему по моей части-то? Я с золотой молодежью дел не имею. — Да уж знаем, хе-хе… не имеешь… разве что с серебряной… Вздрогнув, я умолк. — Так что вот так, — продолжал Алексей Петрович. — В моей практике ничего подобного еще не было. Все же… дети. И ведь никто не наркотиками не балуется, что редкость. Уже проверяли. — Когда все случилось? — А вот прошлой ночью и случилось. — Полнолуние, — произнес я. Алексей Петрович даже поперхнулся. — Сечешь, — одобрил он. — Верно, полнолуние было. Никто из наших и внимания не обратил. За что деньги получают… короче, вчера весь день команда на ушах стояла. Детишки сейчас в спецгоспитале… ну, в нашем госпитале. Родителям пока ничего не сообщали, шеф лично запретил. Его-то собственный сын выжил, только не говорит ничего. И вообще с тех пор вроде как не в себе. Представляешь себе такое? Шеф за него очень волнуется, очень. Боится, что тот на себя руки наложит. Еще бы, такой шок. Я промолчал. — Так что надо разобраться в причинах. — Майор поднял палец вверх. — А главное — избежать следствия. Гм. Еще несколько минут мы ехали молча. Потом как-то потихоньку снова разговорились. Я задал несколько обычных вопросов, получил развернутые и точные ответы; во всем, что не касалось мистики, майор знал свое дело. Хотя и отошел давно от оперативной работы. Мне показалось странным, что никто из одноклассников этих ребят ровным счетом ни о чем не догадывался. Веселые смс-ки, которые приходили на их телефоны весь прошлый день, выглядели теперь ужасающе двусмысленно: «Вы че там все здохли?» «LoveU:-) Машем крылышкаме:-) Angel». И так далее. Было неясно: либо такие вечеринки происходили и раньше, абсолютно секретно от взрослых, либо все случилось как-то вдруг, спонтанно и сразу. Оба предположения имели своих сторонников. Я то и дело вздрагивал, представляя себе этот бассейн (под темным небом, откуда луна глядела сквозь стеклянную крышу), мальчика и девочку, вцепившихся в бортик, почему-то весь перепачканный кровью (так этих двоих и нашли охранники утром). Этот мальчик и эта девочка не могли рассказать ничего: они (как объяснил Алексей Петрович) хоть и покинули зону смерти, но все еще находились в пограничном состоянии сознания. Было и еще кое-что. В воде плавали алые розы — семнадцать штук. Отца едва не хватил удар. «А что же в это время делал сын?» — спросил я. Этот парень, Максим, сидел поодаль, прислонившись к холодной стенке, целый и невредимый, правда, в расстегнутых джинсах (тут майор поморщился). В его крови обнаружили незначительное количество транквилизаторов и алкоголя, далеко не критическое. Тем не менее, он не двигался и не отвечал на вопросы; казалось, он впал в кататонический ступор, в холодное мутное оцепенение, из которого его никак не удавалось вывести даже с применением спецсредств. По понятным причинам дело автоматически стало секретным, и привлекать гражданские медицинские светила было накладно. Отчаявшись, майор решил обратиться ко мне. — Да, я вот и подумал, — говорит мне майор. — Кому как не тебе этим делом заняться. Применишь свой метод. Шеф добро дает. Если с сыном что случится, он нас всех… Он умолкает, переводя дыхание. Я наливаю себе еще коньяку. Ну почему я не стал космонавтом? * * * Перед нами распахиваются ворота. Молодой охранник в черном, похожий на профессионального террориста, провожает нас цепким взглядом. Мы покидаем машину и пешком движемся дальше: по садовой дорожке к дому. Двери отворяются одна за другой. Кто-то сопровождает нас, кто-то незаметный в гражданском. Еще кто-то маячит в отдалении. Майор мрачнеет на ходу. Он-то знает, что именно я сейчас увижу. Из давно остывшей сауны деревянная дверца ведет прямо в застекленный бассейн, больше похожий на оранжерею. Здесь тепло и душно. Автоматические фильтры очистили воду, и теперь она веселенькая, голубенькая, с фиолетовым отливом. И еще здесь пахнет, как в зубном кабинете. Сказать точнее — как если ты сам сидишь в зубоврачебном кресле и трогаешь языком место, где только что был зуб. А трубочка в уголке рта отсасывает кровавую пену. — Все нормально? — заботливо спрашивает Алексей Петрович. Я молча гляжу на кафельный бортик. Грязные следы остались на нем. Кто-то подходил и отходил, и кого-то волокли по скользкой дорожке прочь отсюда. На никелированном поручне — бурые пятна. Шезлонг под пальмой раскинут. В нем полулежит надувная резиновая тетка с пухлыми губами, вся разрисованная разноцветными граффити. Тетка облачена в простынку, будто только что ходила купаться. Она напоминает мне Анжелку. И везде вокруг — много, много бутылок из-под пива. Целых и разбитых. Маленьких, прозрачных. С отвинчивающейся крышкой. Удобные бутылочки, если хочешь незаметно подмешать девочке какой-либо стимулятор. Или мальчику. Или всем сразу. Майор следит за моим взглядом. — Смотрели уже, — говорит он. — Твое предположение верное. Остался осадок порошка. На первый взгляд, что-то из группы барбитуратов. Я перевожу взгляд на него. — Подготовились, — майор пожимает плечами. — Что тут непонятного. Охапка увядших роз лежит в сторонке, на полу. Не поленились выловить. — Что-то не нравится мне все это, — говорю я. Алексей Петрович смотрит на меня не мигая. Потом вытирает пот со лба. — Ладно, — говорит он. — Пойдем наверх. Шеф с Максом там. * * * Депутат оказался именно таким, как я и представлял. Он напоминает генерала на отдыхе — в тренировочных штанах и дорогой толстовке с крокодильчиком. Он сжал мне руку, будто хотел сломать пальцы. Бегло кивнул моему спутнику. Мы не обменялись с ним и парой фраз. Похоже, они с майором все обсудили раньше: оно и к лучшему, подумал я. Парень, лежавший под капельницей на огромной кровати, никак не вписывался в моем сознании в шаблон, соответствующий генеральскому сыну. Этот Макс был хрупким подростком с тонкими чертами лица, с длинной темной челкой, словно бы нарисованными бровями и длинными пушистыми ресницами. Если в кого он и уродился таким красавчиком, то уж точно не в папашу: у того представительное лицо больше всего напоминало переваренную пельменину. Как я успел узнать, этот парень был чуть постарше остальных. Ему вот-вот исполнялось семнадцать: вечеринка у Максика дома плавно должна была перейти в день рождения. Поэтому-то родители особо и не беспокоились. Беспокойство охватывало меня, и чем дальше, тем больше. Два трупа, думал я. И четверо в коме. А этот — цел и невредим. И его отец разрежет меня на части и скормит своему мастиффу, если я не придумаю всему этому правдивое объяснение. А если придумаю — тоже скормит. — Мне понадобится электричество, — говорю я негромко. — И еще кусачки… убрать пирсинг. Сегодня придется подключиться по временной схеме. Я присоединяю электроды к худенькому смуглому животу. Солярий вместо тренажерных залов, оцениваю я. Джинсы «Кельвин Кляйн», «айпод» и «айфон», безусловно. Яблоко желает укатиться как можно дальше от отцовской яблони. Его пульс малоинформативен. Не беда. Моего напряжения хватит на нас двоих. Я сжимаю запястье сильнее, чем требуется, и его веки дрожат чуть заметно. «Ох-хо-хо», — вздыхает отец. Майор сочувствует. Я прошу их обоих выйти, они нехотя повинуются. «Ну, сволочь, ну же», — шепчу я неизвестно кому. И тут судорога пробегает по его телу. Тонкая подстройка начинает работать. Он пытается закрыться. Даже его кожа холодеет. Это похоже на отталкивание полюсов магнита: иных сравнений мне не приходит в голову. Я не собираюсь менять полярность. Я подавлю его сопротивление. Его пальцы медленно сжимаются. Как странно: он напрягает пресс и, не открывая глаз, приподнимается на постели. Он не в силах поднять веки (ох, опять литературщина, — понимаю я краем сознания). «Лежать», — командую я беззвучно, и его голова падает на подушку. «Ты кто?» — звенит его нерв. «Здесь я задаю вопросы». «Я не скажу ничего». «Скажешь». Иногда я сознаю, что эти голоса звучат лишь в моем воображении, иногда — нет. Еле уловимая граница между сознанием и воображением — это тот участок фронта, где и происходит самое интересное. «Я не хочу ни о чем вспоминать», — говорит он. «А придется». Мы думаем синхронно, как братья-близнецы в утробе матери. Мы сцеплены друг с другом. Вероятно, сторонний наблюдатель мог бы подумать про нас самое худшее. Меня это не заботит. Его отец подсматривает в щелочку: я ощущаю на периферии сознания обрывки его мыслей (они похожи на ржавую изогнутую арматуру). Но я сконцентрирован на одной задаче. «Предупреждаю: будет больно», — говорю я. Разряд. Еще разряд. Его тело выгибается на кровати. В этот момент и включается картинка. Мансарда на депутатской дачке. Громадная кровать. Лампочка над кроватью и сверкающее зеркало. Раскрытый белый ноутбук валяется на постели. На экране вертится заставка: 23:05. Нет, уже 23:06. В окно лезет желтая луна. Как занятно видеть мир чужими глазами. Занятно и опасно. Адреналин играет во мне, немного странный адреналин, непривычный. Холодный и пузырящийся в его крови, как шампанское в его руке. «Макс, — просит девчонка. — Ну Максим. Ты же умный. Скажи, что мне делать». Олечка садится с ногами на постель, рядом с ним. Он — в одних джинсах (Кельвин Кляйн, так точно), с обнаженным пирсингом. Она — в довольно игривой юбочке, как раз для вечеринки, и в блузке MaxMara, или в чем-то таком. Совершенно понятно, о чем она спрашивает и почему спрашивает. «Да ты пей», — он протягивает ей бутылку. «Ма-акс, — ноет она. — Почему он меня не любит? Он такой краси-ивый, ну Ма-акс». «Мне-то пофигу», — отвечает Макс. И даже не врет. Девчонка ерзает на кровати. Если судить по ее виду, вечер начинался вискарем с колой. Снизу слышна музыка: плавающий бас ее заводит. С кем-то там танцует этот Фил, да только не с ней. «Макс… может, ты ему скажешь?» Она проводит пальцем ему между лопаток. Он ежится, смеется, отводит ее руку. «Я скажу, ага», — обещает он. И Олечка уходит, довольная. Бутылку шампанского она уносит с собой. Тогда Максим трогает touchpad. Заставка послушно исчезает, уступая место окну программы-мессенджера. No.One: скучаешь? К сообщению добавлен смайлик. Максим медленно набирает ответ: Maximalizm: да(поскучаешь со мной? Друг откликается ровно через десять секунд. No.One: мне с тобой не скучно) Maximalizm: мне тоже) No.One: почему не идешь танцевать? Maximalizm: откуда ты знаешь? No.One: знаю) Maximalizm: ты меня видишь? No.One: как всегда) Maximalizm: хочу тебя видеть здесь. Пучеглазый смайлик, который появляется вместо ответа, должен изображать удивление. Maximalizm: мне надоело так. Хочу тебя видеть( No.One: unreal. Maximalizm: пиши по-русски. No.One: нереально. Ты же знаешь( Maximalizm: а если я буду один? No.One: всегда один? Maximalizm: всегда с тобой. No.One: тогда) может быть) Maximalizm: я люблю тебя. No.One: love u2 Максим поднимается. Мягко ступая босыми ногами, подходит к зеркалу. Протягивает руку. Прижимает ладонь к ладони зеркального Макса. Они смотрят друг на друга, становясь все ближе и ближе, пока носом не упираются в холодное стекло — каждый из своей реальности. Зеркало туманится от его дыхания. Видя это, он улыбается и тихонько прикасается губами к губам двойника. Мне скучно на это смотреть. Правильнее сказать — тоскливо и кисло, как если твою любимую девушку тошнит тебе на рубашку. И это не моё. Ну, или я прочно забыл, было это моим когда-то или нет, а теперь уже и не вспомнить. Тем временем Максиму приходит в голову новая мысль. Он расстегивает ремень, чуть приспускает джинсы. Его взгляд скользит по зеркалу вниз, туда, где пирсинг, и ниже. Он запускает под ремень тонкие пальцы. Дальше мне смотреть категорически не хочется. Но вот кто-то карабкается вверх по лестнице, и Макс падает на кровать, на лету застегивая пряжку. Кто-то тянет за руку кого-то. Кто-то со смехом упирается. «Макс, — окликает вошедший. — Ты обещал». — «Обещал», — соглашается Максим. «Мы быстро», — говорит Кирилл. — «Да мне пофигу», — говорит Максим. И не спеша спускается по ступеням. На кухне он опускает голову на руки. Я вынужден читать его мысли. Он живет в моей голове — или я в его? Так сразу и не скажешь. «У них у всех любовь, — думает он. — У них все просто». Он слышит чьи-то шаги. Чья-то рука уверенно ложится на его плечо: «Макс, ты чего такой?» «Так», — откликается Макс, не поднимая глаз. «Тебе плохо?» «Я выживу». Сергей присаживается рядом. Он хороший друг, этот Сергей. Симпатичный и добрый. Максу вообще везет с друзьями. «Макс, — говорит этот Сергей. — Давай мы с тобой пива выпьем. А то ты какой-то убитый совсем. У тебя же ДР. Сколько времени? Полчаса осталось. Скоро будем подарки тебе дарить». «Подарки — это клёво», — отвечает Макс скучным голосом. «Я тоже тебе подарок привез. Хороший подарок». Не слыша ответа, Сергей поднимается. Идет к холодильнику. Достает оттуда пиво в маленьких бутылочках с золотыми этикетками. С отвинчивающейся пробкой. «Не шипит, — Сергей отвинчивает пробку. — Замерзло?» Друзья звенят бутылками. Макс делает глоток и ставит пиво на стол. Сергей пьет жадно, не отрываясь. «Пойдем?» — говорит он вслед за этим. В большом зале довольно весело; все рады их видеть. Им дают покурить чего-то интересного. Максим отыскивает за диваном брошенную рубашку (красную, с серебряными иероглифами), надевает и от этого становится еще загадочнее. «Фил, — говорит он одному из друзей. — Слушай, Фил. Меня тут просили тебе сказать…» — Тут он останавливается. Фил глядит на него недоуменно. Максу становится смешно, так смешно, что он забывает, с чего начал. Он усаживается на диване. Кто-то прислал сообщение в аську. Все еще хихикая, он жмет пальцем на сенсорный дисплей коммуникатора. No.One: ты страшно красивый) Макс поднимает голову. Оглядывается. Пишет ответ, кое-как попадая стилосом в буквы: Maximalizm: ну где же ты( Он сидит и ждет, даже не глядя на гостей. Для чего-то он даже вглядывается в окно, в мерцающую лунную ночь. Никого там нет и быть не может. Не дождавшись ответа, грустный Максим прячет коммуникатор в карман. Если придет сообщение, он почувствует. «Давайте уже петарды запускать», — предлагает кто-то. Да. Уже полночь, и наступил день его рождения. Во дворе устраивают фейерверки, и ночь становится светлее; огненные брызги разлетаются на сотни метров вокруг, шампанское с шипением льется прямо в бассейн, становится скользко и опасно, и кто-то уже обрушивается в воду. Страшно весело. Семнадцать алых роз плавают на голубой сверкающей поверхности. В этом нет никакой символики, отмечаю я. Просто кто-то взял да и выплеснул их в бассейн из большого ведерка. Максиму дарят американскую малокалиберную винтовку. Все гости принимаются стрелять по бутылкам и по другим отдельно стоящим предметам. Умные местные вороны на всякий случай перелетают подальше. Тревожно каркают в листве и перемещаются с ветки на ветку. Еще дарят килограмма три шоколадок, коробку шикарных презервативов, дизайнерский шарф и дорогую надувную тетку, голую, с алыми губами. Где-то отыскиваются разноцветные маркеры, и вот уже тетка разрисована с ног до головы. Среди надписей встречаются любопытные: «К155 MY A55» (написал Кирилл у тетки пониже поясницы); «MAX F…CKTOR» (написал Сергей на противоположной стороне тела); «ЭТО — СИСЬКИ» (написал неизвестно кто на соответствующем месте). Тетку обвязывают дизайнерским шарфом. Занимаются групповой съемкой. Потом родители будут смотреть это видео и плакать, думаю я с грустью. Эта щенячья возня никак не предназначалась для их глаз. Да только ничего уже не поделаешь. Потому что в разгар вечеринки Максим запирается на кухне. В его руках — целая куча упаковок с таблетками. Эти пивные бутылки очень удобны. Их можно вскрыть, кинуть туда с десяток таблеток, слегка взболтать и закупорить снова. И никто ничего не заметит. Максим спокоен. То есть — ужасно спокоен. Он улыбается, словно он знает, что нужно делать. Коммуникатор лежит на столе. Иногда Максим отрывается от своего занятия, чтобы ответить на сообщение. No.One: почему ты ушел? Maximalizm: все-то ты знаешь) погоди) No.One: все в порядке? Maximalizm: в полном. Подарили резиновую бабу. No.One:))))) Maximalizm: ты придешь? No.One: спалят( Maximalizm: скоро они уедут. No.One: ночью? куда? Maximalizm: неважно. Придешь? Сегодня мой ДР, не забывай. No.One: хочешь подарок? Maximalizm:))) да. Подарок. No.One: пусть сперва уедут. Maximalizm: они уедут. Придешь? No.One: да) Maximalizm: все будет как в тот раз? No.One: лучше) Maximalizm: охренеть как жду) Набрав эти слова, он снова улыбается. Пересчитывает бутылочки. Должно хватить на всех. Подумав, он аккуратно складывает пиво в коробку. И выносит в зал, где его действия вызывают радостное оживление. Проходит полчаса, заполненные медленным танцем и невнятным разговором; кто-то уходит наверх и возвращается; кого-то потихоньку тошнит — все как обычно. Может, обойдется, думаю я. И тогда мне не придется видеть то, что я вижу. Но картинки сменяют одна другую без всякой жалости. Я вижу, что Сергей лежит на диване, безвольно свесив руку, но никто уже не обращает на него внимания. Другие выглядят не лучше. Фил с Олечкой оказываются в бассейне, по пояс в воде, среди плывущих роз, абсолютно раздетые; ее голова на его плече. Пошевелившись во сне, Фил валится на бок. Подсветка отключена, и их тела растворяются в лунной дорожке. Максим даже не смотрит в их сторону. Он занят другим. Вот он подходит к лежащим, подолгу рассматривает каждого, будто впервые видит. «Странно, Кирилл, — обращается он к одному. — Ты спишь? А ведь вечеринка еще не кончилась. Я обижусь». Ответа нет. «Скажи, Кирилл, — хладнокровно продолжает Максим. — Скажи: тебе понравилось? Понравилось там, наверху?» В полумраке он ищет кого-то глазами, находит. «Ага, вот и Ксюша, — улыбается он ласково. — А тебе понравилось, Ксения? Тебе было хорошо с ним?» Девочка лежит ничком, положив голову на руки. Это довольно красиво. «Любо-овь, — говорит Максим. — Любовь есть у вас у всех. И вы никого не стесняетесь, правда? Какие вы молодцы». Он опускается на корточки, медленно приглаживает Ксюшины локоны. Поправляет сбившуюся наверх футболку. Проводит ладонью по спине и ниже, там, где уже начинается ремешок джинсов. «А хочешь, я тоже тебя трахну? После него, а? Как будто мы вместе тебя трахнем. Это будет так клево, ты знаешь». Его руки фиксируются на ее ремне. Немного усилий — и джинсы ползут вниз. Медленно он расстегивает пуговицы на своем «кельвине». Это чрезвычайно неудобно, но ведь он никуда не спешит. «Макс? — вдруг окликает его кто-то. — Ты чего, Макс? Что ты делаешь?» Максим замирает на несколько мгновений. Потом оглядывается. «Я же не сплю, — пытается сказать Кирилл. — Я же не…» Он пробует подняться, но вместо этого со стуком роняет голову на пол. «Ну что ж ты так, — говорит Максим укоризненно. — Бедолажка». В довольно откровенной позе он сидит на полу. Улыбка змеится на его губах. Он переводит взгляд на лежащую девушку. «Извини, — шепчет он. — Твой друг все обломал. С-сука». Но Ксюша не слышит. Кирилл не слышит тоже. Тоненький ручеек крови стекает с его губ. Глаза открыты. Зрачки не реагируют, даже когда яркий луч фонарика скользит по его лицу — скользит и уходит в сторону: «Что тут происходит? — раздается голос. — Макс! Вы чего тут все, ох…ели?» Максим дергается, как от пинка. Прикрывает глаза ладонью. «Я говорю, что происходит?» Сильная рука сгребает Максима за воротник его красной рубашки (с серебристыми иероглифами). Он взлетает на воздух. Рубашка трещит по швам. «Э-э, блин… да ты вообще что-нибудь соображаешь?» Фонарик гаснет. Тот, кто держит Макса, встряхивает его несколько раз и ставит прямо перед собой. «Ты же полный псих, — слышит Макс. — Просто конченный. Застегни ремень». Но Максим не спешит выполнять приказ. Что ни говори, пряжку довольно трудно застегнуть одной рукой. Второй он цепляется за говорившего. Сжимает его плечо побелевшими пальцами. «Максим! С ума не сходи». Макс не слушает. Он и вправду законченный псих, думаю я. То, что он сейчас делает, не укладывается ни в какие рамки. «Ты не уйдешь?» — шепчет он. «Куда я от тебя уйду. Не трогай… там рация». «Ты же не станешь звонить отцу? А, Руслан? Ты же знаешь, что он с тобой сделает, если узнает про нас?» «Макс, я тебе уже говорил: не сходи с ума». «Я обещал тебе, что они уедут. Вот их и нет». «Маньяк. Ты маньяк». Диагноз довольно точен, думаю я. Я бы дорого дал, чтобы стереть из памяти весь этот день. И эту кошмарную ночь. И этих двоих — шизофреника в порванной красной рубашке и его друга-переростка в черной фашистской куртке с нашивками. И их мужественные объятия в лунном свете. Это все бл…дское полнолуние, думаю я. Все маньяки в эту пору активизируются. Зло входит в наш мир и побеждает без боя. Картинка в моем сознании тускнеет; я вглядываюсь в темноту и вижу безжизненное тело на шикарном диване. Господи, как жаль этого Сергея, думаю я почему-то. Неведомо откуда я знаю, что его мать беспокоится о нем, не спит и гадает, не позвонить ли ему на трубку? Не выдерживает и, близоруко щурясь, набирает номер. И вот телефон, выпавший из его руки, поет, вибрирует и ползает по полу — именно там, где его и обнаружат утром. Утром Сергея попытаются спасти в реанимобиле. Но не успеют. Кирилла найдут уже холодным — с открытыми глазами и струйкой крови, засохшей на губах. А меня сожрет генеральский мастифф, понимаю я вдруг. Порвет, как резиновую Зину с ее надутыми сиськами. Эту нелепую куклу я вижу во всех подробностях перед тем, как картинка гаснет навсегда. Резиновая тетка с удобством расселась в шезлонге. Кажется, она улыбается. На ее губах запеклась кровь. А я зажимаю рот руками. Меня сейчас стошнит. — Я не могу это видеть, — шепчу я. — Это же кошмар. Я не хочу. Я отказываюсь. — Что такое? — спрашивает кто-то за моей спиной. — Это же… это же убийство. — Мой голос вдруг становится крепче. — Он же извращенец. Я не могу так работать. У меня нервы тоже не железные. — Что ты видел? Подробнее, будь любезен, — слышу я голос депутата. Холодный, как лязг затвора автомата АКМ. Я собираю оставшуюся волю в кулак. Но не выдерживаю. * * * — Я всегда знал, что ты хороший парень, Артем, — говорит Алексей Петрович негромко. — Хотя… зря я тебя вызвал. Теперь могут возникнуть проблемы. Мы сидим внизу, в прохладном зале, с видом на стеклянный бассейн. Там уже успели прибраться и даже протерли пол. С тех пор, как отец с сыном уехали, прошло немало времени; небо по закатной поре разрозовелось, и его цвет напоминает зубную боль. — Может, ты и прав, что не все рассказал шефу, — говорит майор. — Ну, а мне-то расскажешь? Его голос звучит по-отечески мягко. Час назад его шеф, товарищ депутат, вел себя совершенно по-другому. Хотел разломать мой ноутбук, майор еле удержал. — Этот Максим… Отец не бил его в детстве? — спрашиваю я. — Не знаю. Думаю, они и не общались. Странный вопрос. Размышляя, как бы не сказать лишнего, я умолкаю вовсе. Где-то глухо лает собака. Где она была той ночью? — думаю я. Почему не выла? А хотя с чего ей выть? Мало ли что ей доводилось видеть, этой собаке. Охранник в черном проходит через двор — кормить мастиффа? Заметив нас, он меняет направление. Подходит ближе, сдержанно улыбается, протягивает руку майору, потом, помедлив, — и мне. Наши глаза встречаются, и по моей спине ползут мурашки. — Его зовут Руслан, — говорит майор вслед охраннику. — Боевой парень, шеф его ой как ценит. Он дежурил как раз в ту ночь. Если бы не он, еще бы троих точно недосчитались. — Вот оно что, — говорю я. Алексей Петрович морщится. Он хитер и проницателен, мой майор. В воздухе звенит высокое напряжение. Наконец, он прерывает молчание первым: — Артем, слушай меня внимательно. Я и слушаю — внимательнее некуда. — Нам всем надо, чтобы это был просто передоз. Подростковая шалость, и больше ничего. Ты меня понимаешь? Стиснув зубы, я несколько секунд успокаиваю дыхание. — Шалость? — переспрашиваю я. — Вы это шалостью называете? Майор поднимается с плетеного кресла. Прохаживается взад-вперед. — Если тебя будут спрашивать, ты отвечай именно так, — говорит он, будто не слышит. — Шалость. Озорство. Понял? Теперь я тебя отвезу домой, и ты там сиди тише воды, ниже травы… А иначе… — Я понимаю, — слышу я собственный голос. Майор кивает, будто иного ответа и не ждал. «Мерседес» ждет нас у ворот. В будке охранника — тонированные стекла. Снаружи не видно, есть там кто внутри или нет. Майор отчего-то хмурится. Захлопывает за мною заднюю дверцу, а сам усаживается вперед. Последним приходит водитель. Поглядывает в зеркало, и я вижу его глаза: они темные и выпуклые, как у мастиффа. Еще несколько секунд я размышляю об этом, а затем «Мерседес» трогается с места, и в окно я вижу кирпичный с колючей проволокой наверху забор, который уносится в прошлое, все ускоряясь: часть реальности, которую хочется поскорее забыть. 006. Элизиум Вероятно, я задремал на заднем диване, убаюканный качкой и ритмичным щелканьем покрышек по стыкам бетонки; сумку с ноутиком я аккуратно уложил рядом. Коньяку мне больше не предложили. Сон одолевал. Мало-помалу я начал замечать, что пейзаж за окнами странным образом меняется и трансформируется, и вот уже мы летим по длинному-длинному туннелю, как письмо по трубе французской пневмопочты (занятно: когда-то я уже думал об этом). Да, я — довольно ценное послание в железном лакированном футляре. В конце туннеля мерцали огни, неяркие и холодные: это водитель врубил дальний свет. Элизиум, — пришло мне в голову красивое слово (не иначе, как Франция навеяла). Елисейские Поля. Приют неприкаянных душ. Спустя еще километр, очнувшись на мгновение, я понял, что во всем виновата музыка: товарищ майор, как это ни странно, захватил в дорогу целый сборник Милен Фармер, прямиком из девяностых. Но не успела эта рыжая шлюха в третий раз пропеть «f…ck them all», как случилось непредвиденное. Под днищем хлопнуло, и «Мерседес», не сбавляя скорости, вильнул в сторону, перелетел кювет, разворотил переднюю подвеску о пни и коряги, заложил хороший вираж и с лету вписался в громадную сосну (или в две, я не заметил), раскроив всю бочину от носа до кормы, как Титаник. Хруст и треск металла изнутри казался приглушенным. Музыка почему-то смолкла, и все кончилось. Надувной подушкой мне расквасило нос. С трудом высвободившись, я поглядел на майора и водителя: первый был без сознания (его все же неслабо ударило головой о боковую стойку), второй ворочался за рулем, все еще соображая, что случилось. Вот он повернул голову и выпучил на меня свои собачьи глаза: — Под передним мостом ёбнуло. А ведь днище просвечивали утром. Т-твою мать. Он поводил мутным взором туда-сюда, потом добавил: — Вылазь, помоги Петровича вытащить. Или… эй, смотри-ка… Морщась от боли, он полез за пазуху — за стволом? Я оглянулся и посмотрел туда, куда смотрел он. Метрах в пятидесяти (вот как далеко мы улетели) на обочине дороги припарковалась черная бэха-тройка, вся тонированная, с включенными фарами. Хлопнула водительская дверца. Не дожидаясь дальнейших событий, я вывалился из машины и пополз, как таракан, по сухой траве куда-нибудь, лишь бы подальше; это было не слишком благородно, но я начисто забыл и про Петровича, и про шофера. Проползши шагов с десять, я поднялся на ноги и побежал, зажимая нос, спотыкаясь о корни и теряя остатки рассудка. Ноутик оказался у меня в руках: когда я успел его подхватить? Я чувствовал позвоночником, как антенной, что вот сейчас тишину рассечет автоматная очередь и скосит меня — но очереди всё не было; шаблон, вынесенный из телебоевиков, не сработал. Зато вне всякой очереди позади что-то зашипело, а затем земля содрогнулась от тяжелого взрыва. В следующий миг меня накрыло волной и повалило на землю — или я рухнул сам? Сверху сыпалась какая-то дрянь: комья земли, ветки, железки. Я закрыл голову руками и тихонько завыл от ужаса. Элизиум, — вспомнил я. F…ck them all. «Мерседес» горел оранжевым, дымным, издалека заметным пламенем. Но дорога была пуста, и было тихо, даже птички не пели, только трещал огонь и хрипело, коробясь, железо. Никого спасти было нельзя. Пахло жареным и еще горелой резиной — от этих запахов меня тошнило с детства. Я зажал нос рукавом. Баварский истребитель улетел, и было неясно — уж не привиделся ли мне тот гитлерюгенд, с ног до головы в черном, с неизвестным мне широкоствольным устройством в руках? Нет, не привиделся. Но за деревьями он мог не заметить меня. Все же он нервозный парень, наш верный Руслан, и вряд ли он стал терять время и дожидаться встречного приветствия от бедняги шофера. Так или иначе, надлежало как можно скорее рвать когти. Я оглядел свой костюм и присвистнул. Голосовать на шоссе было бы довольно подозрительно: пришлось бы пускаться в объяснения, а потом, того и гляди, фигурировать в теленовостях. Да и говорить я не мог: отчего-то меня подташнивало. Сотрясение мозга, думал я. К счастью, мобильник остался при мне. Навигатор, протормозив пару минут, указал мне точку в пространстве, где так неожиданно прервался наш путь; оказалось, что в паре километров отсюда, за лесом, пролегает пригородная железка. Словно бы в доказательство, ветер принес издалека свист электрички: там где-то была станция. Разбитый и мрачный, как медведь-шатун, я брел через лес. Два километра дались нелегко. В проклятых офисных ботинках я стёр все ноги. Прячась в листве, местные пакостные птицы свистели и щелкали мне вслед. Один раз я остановился отлить и спугнул здоровенную гадюку. Я выбрался на платформу, когда уже темнело. Угрюмые местные, по счастью, не обратили внимания ни на меня, ни на сумку с ноутбуком. Должно быть, отчаяние сделало меня невидимым. В киоске возле станции я взял бутылку пива (дешевого, с обычной пробкой) и с наслаждением принялся глотать. Слепящая прожектором, синяя с красной полосой, электричка показалась мне такой забытой и родной, что я едва не заплакал. С шипением в стороны разъехались двери, и я вошел в полупустой вагон. Лязгнули сцепки, и я не сел, а упал на облезлое сиденье. От одежды воняло дымом. Но вот платформа уползла прочь, и за окном потянулись полузнакомые скучные картины — леса и луга, пустынные переезды с мигающими фонарями, пустоши, поросшие чахлым подлеском. В детстве я часто ездил на электричках, только пейзажи в наших краях были совсем другими. Правда, и солнце у нас не заходило так рано. А здесь сумерки сгущались, и от пива клонило в сон. Пристроив пустую бутылку под сиденье, я сполз пониже и скоро задремал. * * * Не помню, что мне успело присниться. Двери тамбура расползлись с грохотом. Это цыганки. Четверо. Откуда они взялись? Они пестро одеты. У одной девчонки под цветастой юбкой — джинсы (никогда такого не видел). С дискотеки, что ли? Девчонка глядит на меня. И отчего-то замирает на месте, раскрыв рот. Мать (видно, что это мать) на нее прикрикивает на непонятном языке — по-молдавски? Дочка приглаживает волосы, поправляет платок, смотрит в сторону. А мамаша проходит было мимо, как вдруг останавливается. — Ай, послушай, парень, — говорит она мне. — Глаза твои черные. Почему такие черные? — Какие уродились, — отвечаю я. — Черно в глазах. Плохо в глазах. Сказать, почему? — Я и сам знаю, почему. Не надо мне ничего говорить. И денег нет у меня. Но цыганка не унимается. Вот она уже хватает меня за руку: — И денег почему нету, я зна-аю. Ты от злых людей бежишь, а куда бежишь? Зачем бежишь? И сам не знаешь. — Ну да. И что? — Вот видишь, правда говорю, — торжествует цыганка. — Ты слушай, слушай, тебе все скажу. Я изумлен: она делает вид, что смотрит на ладошку, а сама трогает грязным пальцем мое запястье — ищет пульс. Тонкая настройка, понимаю я. Она тоже знает свое дело. Мой встроенный компьютер чувствует присутствие в сети еще одного активного устройства. — Бесы, — бормочет цыганка. — Бесы кругом тебя. Бесы внутри. А помочь некому. Отец нет, мать нет. Так и заберут твою душу. Длинная ржавая иголка колет меня в сердце. Тысячи канцелярских кнопок впиваются в спину. — Хватит, отстань, — прошу я. — Я-то отстану, бесы не отстанут… Где твой дом? Куда ты едешь? Скажи. — Это не имеет значения, — кое-как отзываюсь я. — Не туда ты едешь. Не на тот поезд сел. Я ругаюсь вполголоса, и цыганка оставляет мою руку. — Люди злые, — говорит она вдруг. — Все злые. Добрые все умерли. Одни злые остались. Я молчу. Тогда цыганка трогает мое плечо: — А ты не бойся, красавчик, нам денег твоих не нужно. Мы дальше пойдем. У нас тоже дом далеко, далеко… Напоследок она непонятно усмехается. А ее девчонка глядит на меня во все глаза. — Не бойся, — повторяет и она тоже. Они идут по вагону дальше. Я ощупываю карман: мобильник на месте. Сейчас бы выпить, да нечего. Пустая бутылка перекатывается под лавкой, легонько тычется в мой ботинок: от этого мне почему-то становится грустно и совсем одиноко. Двери вдали хлопают, и я закрываю глаза. * * * Странно: я помню свое детство лет с пяти, не раньше. В психоанализе есть для этого ясное объяснение, но я никогда не решался примерить его на себя. Картинки из младенчества эфемерны и отрывочны, как сновидения, и столь же недостоверны. Вполне могло случиться, что мое прошлое в действительности было совсем иным; а может, в том прошлом, что сохранилось в моей памяти, не было меня. Из самого раннего я помню чьи-то лица, разные и расплывчатые, не сливающиеся в одно, и чьи-то голоса. Я помню свою растерянность и ужас. Потом я читал: детеныш в первые часы после рождения должен занести в свою память только один ключевой файл — лицо и голос его матери; так маленькие ягнята безошибочно узнают мать по голосу, а утята плывут за мамой-уткой. Если этим утятам представить в качестве матери пароходик с моторчиком, они поплывут за ним, ни на минуту не сомневаясь. Я никогда не видел своей матери. Ключевой файл моей программы был поврежден. Правда, я еще не знал об этом. Еще я помню решетку кровати. За эту решетку я держался обеими руками. Все другие также сидели за решетками. Мы, кажется, переговаривались. Мы ждали кого-то, кто все никак не приходил. Ощущение одиночества не оставляло меня. Даже моя фамилия — и та была единственной в мире, искусственной, ни на что не похожей. Говорили, что ее придумал для меня главврач больницы, большой оригинал и поклонник телеигры «Что, где, когда». Я даже не успел его поблагодарить. После второго инсульта у моего крестного начисто отшибло память. Много позже мне не раз хотелось узнать, кем же были мои настоящие родители, но это желание всегда оставалось неоформленным, каким-то недействительным. Наверно, точно так же тот, кто родился слепым, подсознательно не верит в многоцветность мира. Это и вправду была темная история. Может быть, мои мать и отец жили рядом — наш городок был небольшим, — а может, они были космическими странниками, и меня нашли в лесу дровосеки, как звездного мальчика: лес тянулся на многие километры вокруг, и нам всем предстояло закончить свои дни на лесоповале, как обещал сердитый завхоз. Так или иначе, воспитатели хранили молчание, и мало-помалу я перестал спрашивать. В три года я уже различал буквы на разноцветных кубиках, в четыре — научился читать. С этого времени воспоминания фиксируются в моей памяти более четко, потому что они привязаны к случайным текстам из растрепанных советских книжек. Из всех героев моего раннего детства мне больше всего нравились доктора и милиционеры: только о них я доподлинно знал, что они существуют. Доктора были похожи на воспитателей в белых халатах, а милиционеров я каждый день видел в окно. Через дорогу от нашего детдома было отделение милиции. Правда, лет в семь я мечтал стать космонавтом. «Космос» было написано на мятых сигаретных пачках, что разбрасывал везде наш завхоз. Потом эти пачки куда-то пропали, и появились другие, с нерусскими надписями, а некоторые мальчишки уже пробовали курить на помойке. По мере того как расширялся окружающий мир, космос становился все дальше. Мне нравилось, что мир расширяется. Я учился лучше всех в интернате, и лет до одиннадцати неизменно читал стихи спонсорам, привозившим гуманитарную помощь: одежду, сухое молоко и неизвестные нам консервы, которые в тот же день уносила домой заведующая. Нередко старшие девочки ходили в гости к милиционерам, и за это милиционеры угощали их шоколадками. В двенадцать с половиной лет я был нескладным долговязым подростком, бледным от ночных переживаний, но все же лучшим учеником. Зимой меня положили в больницу с подозрением на аппендицит, и в ту же ночь наш интернат сгорел: кажется, что-то случилось с проводкой в каптерке у завхоза. Наш детдом был деревянным, а решетки на окнах — железными. Мне очень нравилась одна девочка, которая не ходила к милиционерам, и я плакал, когда узнал, что пожарные вытащили ее со второго этажа мертвой. Ее тело почернело и обуглилось, и узнать ее удалось только по серебряному колечку на пальце. Тогда погибло еще пятеро мальчиков и девочек, а остальные остались живы. Заведующую хотели отдать под суд, но не отдали, потому что она поскорее оформила опеку над двумя самыми младшими мальчишками, а заодно и надо мной. Теперь я ходил в обычную школу, и Лариса Васильевна покупала мне одежду на раскладушках у станции. От этой одежды пахло дезинфекцией. Я спал в ее комнате, в отдельной выгородке из шкафов, а годом позже это уже и не требовалось. Мелкие ни о чем не догадывались. Я быстро рос, и все происходящее уже не казалось мне странным. Кроме того, у нее дома было довольно много книжек, и я читал все подряд. Даже серьезные учебники о психологии подростков. Наверно, поэтому я закончил девятый класс на одни четверки и пятерки и сразу поступил в медицинское училище в Петрозаводске. Когда мы отмечали выпускной, в лесу, на берегу озера, одна одноклассница вдруг сказала мне: наверно, ты будешь очень хорошим доктором, Артем. Не знаю, почему она так сказала. Я шептал ей на ухо какие-то глупости, и она казалась счастливой, а потом ее родители обо всем догадались: это была скандальная история. Лариса Васильевна только улыбнулась устало и попрощалась со мной даже теплее, чем я ожидал. Я жил уже в общаге, когда мне рассказали о ее нелепой смерти. Она включила в сеть старый советский утюг, и ее убило током. Я грустил о ней. Но, по крайней мере, ей не пришлось мучиться. К тому времени я уже понимал, что боль — это просто состояние, такое же, как голод или жажда, или, к примеру, растянутое во времени мгновение, когда кончаешь; и если боль внезапно остановить, становится так же приятно, как если ты кончил. О сходной природе этих явлений я размышлял подолгу. Мне казалось, что дело не просто в физиологическом сходстве. Когда я занимаюсь сексом, мое чувственное восприятие обострено. Когда мне больно, мои реакции становятся мгновенными. Из всего этого должен быть выход. Боль, — думал я, — это барьер, через который не каждый может перелезть. А если перелезет, то, конечно, уже не вернется. Что-то там есть очень интересное, за этим барьером. Хорошо было бы остановиться на грани, не сваливаясь на ту сторону. Момент истины случился позже, уже в Питере, на вступительном экзамене в Первый Медицинский. Пожилой профессор с кафедры нейрофизиологии почувствовал себя плохо; в это время я как раз тянул билет. Старик поднял глаза от моего экзаменационного листа и взглянул на меня, и в эту самую секунду я прочитал его мысли. «Сердце, — произнес я вслух. — Хреново». Молодой ассистент поднял на меня глаза. Он соображал слишком медленно. Я схватил профессора за руку: рука отчего-то стала потной. В глазах плескалась смертная тоска. «Инфаркт миокарда, — повторил я. — Ему же очень больно. Фентанил… или что-нибудь». Когда вокруг забегали люди, я вышел в коридор, не понимая, что происходит. Уселся на подоконник и закрыл лицо руками. Я еще не умел расшифровывать полученную информацию. Я просто видел движущиеся картинки. Это были ни на что не похожие планы, неожиданно яркие, как в послевоенных советских фильмах, снятых на трофейной кинопленке. Изображение постоянно скакало вверх-вниз, будто оператор бежал вприпрыжку, то и дело подхватывая камеру. Я видел гранитную набережную, ступеньки к самой воде и каких-то ребят в удивительных широких брюках и белых рубашках навыпуск. С тетрадями в руках: студенты? Эти ребята сидели на теплом гранитном парапете, они курили, толкали друг друга, смеялись беззвучно. Потом прорезался и звук: мимо, треща глушителем, проехал милиционер на мотоцикле, и в воздухе повисло сизое облако. А на реке натужно пыхтел паровой буксир, похожий на черный тупоносый ботинок. За ним влеклась длиннющая баржа, наполненная битым кирпичом и досками. Я видел такое только в старой кинохронике. Следующий отрывок показался мне таким же древним. Из медных кранов с фарфоровыми рукоятками шел, шипя, кипяток, и вокруг поднимались клубы пара. Пахло вениками. Герой фильма был абсолютно раздет, и я не мог не заметить, что он еще совсем молодой и довольно мускулистый. Вот он зажмурился и принялся намыливать голову: изображение затуманилось, я слышал только отдаленный плеск воды и звонкое кафельное эхо. Где-то далеко скрипнула дверь. Вслепую шагнув под душ, парень немедленно обжегся и выругался сквозь зубы. Смыв пену, он поскорее протер глаза. И тогда рассмеялся. «Артем, — сказал он. — Как ты всегда тихо подкрадываешься». «Напугал?» Тот, кого назвали моим именем, тоже улыбался во все тридцать два зуба, без тени смущения. Он был похож на курсанта-старшекурсника, стриженый, с темными блестящими глазами. И он был тоже совершенно голый — правда, в руках он сжимал веник. Пожалуй, камера оператора задержалась на его фигуре дольше, чем было принято в советских фильмах. В этот момент я вдруг понял, что никакого фильма нет. Просто я вижу все это глазами неизвестного мне героя. Довольно юного героя, жившего лет пятьдесят тому назад. И я знал, кто он и почему он такой. Четвертью часа позже я изумленно разглядывал пятерку в экзаменационном листе (за подписью ассистента). Это была последняя, четвертая пятерка из четырех необходимых. Бледный и исхудавший профессор снова появился на кафедре лишь спустя полгода; иногда он читал лекции старшекурсникам. Встретив меня в коридоре, он остановился, поморгал и сунул мне в руку свою визитку. Я пришел к нему однажды вечером, в старую квартиру на Васильевском острове, с высоченными потолками и бронзовой люстрой. Мы пили зеленый чай и немножко коньяк. Мы разговаривали обо всем понемногу, а потом развели мосты, и мне пришлось остаться. Прикорнув на узком диване, я спал всю ночь сном праведника. Кажется, он присел рядом и гладил меня по голове. Но возможно, мне это уже снилось. В дальнейшем я почасту ходил к нему в гости — всегда один, по нашему молчаливому соглашению. У него не было ни жены, ни детей. Похоже, я стал его последней любовью — разумеется, любовь эта так и осталась платонической, в его-то семьдесят и с его больным сердцем. Он вел себя мужественно, насколько это возможно, и к тому же знал, что я вижу его насквозь. За эти годы он успел рассказать мне массу интересного. Его голова была чудовищно работоспособной, и я не раз жалел, что ему придется умереть, не дождавшись, пока я начну понимать, о чем он говорит. Это было несправедливо. Однажды, позвонив ему после каникул, я услышал в трубке визгливый женский голос. «Евгений Степанович умер, — сказали мне. — Наверно, сердце, что же еще. А вы ему, собственно, кто?» Я назвал себя, смутно на что-то надеясь. «Ничего он не оставил, — отрезала тетка (она оказалась племянницей). — В ванной его нашли. Неделю пролежал, если вам интересно». На похоронах было не так уж много студентов и совсем немного родственников. Коллеги из института принесли разлапистый венок. Родственники шептались. Разливали водку в сторонке, на специально разложенном столике. Вспоминали покойного. Все это было неправдиво и неинтересно. Я с удивлением понял, что никто из родных и близких не знал старика так, как я. Вернувшись к могиле, я задумчиво поправил ленточку на венке. Посмотрел на фотографию. Потом уехал в общагу и там напился. На следующий день после похорон меня нашел доктор Литвак, психотерапевт из Москвы. Оказывается, Евгений Степанович звонил ему… две недели назад. Хлопотал насчет меня. Он дал Литваку номер моего мобильника. И теперь доктор Литвак был готов принять меня на практику в любое время. «Он сказал мне: этот молодой человек — это кое-что особенное, — объяснял Михаил Аркадьевич. — Это он про вас сказал, Артем. Он сказал: из мальчика обязательно выйдет толк. Я так понимаю, его рекомендация не имеет прямого отношения к нейрофизиологии, но я ему верю, как родному. Так что вы, юноша, сдавайте экзамены и сразу ко мне». Так я и поступил. И через полгода уже зарабатывал очень неплохие деньги, вытаскивая некоторых особенных клиентов из базы данных доктора Литвака. Теперь я думаю: старый профессор искренне верил, что у меня необычные способности. И он до последнего надеялся, что я смогу помочь и ему тоже. Вернуть ему юность. Хотя бы на полчаса. Ему хватило бы и трех минут с его-то инфарктами. Он не мог не знать об этом. Подумав так, я даже вздрогнул — и как раз в этот момент в кармане завибрировал мобильник. Номер был незнакомым. Но голос я сразу узнал. — Ага, самолет снова появился на радарах, — проговорил в трубке охранник Руслан. — Значит, ты на электричке катаешься. Я так и думал. Живучий парень. Я молчал. Только скрипел зубами. — Хочу предупредить, — сказал Руслан. — Ты, конечно, продвинутый доктор, много знаешь. Только слишком много говоришь. И все не по теме. Ты что там генералу наплёл? — Ничего особенного, — пробормотал я. — Врешь. — Я ничего не скажу. — Уже теплее. Но я люблю, когда совсем горячо. Really hot. Понял? — Почувствовал, — сказал я. Мне вспомнился запах гари от бывшего «Мерседеса». Этот запах меня с детства преследует. — Тогда слушай. Майор, когда тебя вызвал, допустил ошибку. Он ее… исправил. Теперь твоя очередь отвечать. Как в школе, знаешь? — Ничего я не знаю. — Двойка тебе. Придется ставить вопрос об исключении. — Что это значит? — спросил я. — Скоро поймешь. Мой тебе совет: понять побыстрее. Трубка умолкла. Потом в ней раздались короткие гудки. Отчего-то меня трясло мелкой, противной дрожью. Вроде не трус. Странно. Я невесело усмехнулся. Отключил мобильник и вытащил батарейку. Они больше не увидят меня в своем навигаторе. Я вышел из их системы координат. Вот только своей у меня по-прежнему нет. 007. Жуковка Заставка на мониторе была набрана крупными буквами: ИЩЕЗНИ ГНИДО Я увидел эту надпись, как только (опасливо прислушиваясь) вошел в свою комнату. В полной темноте надпись выглядела феерично. И вдобавок светилась всеми цветами радуги. А еще гости немного поломали мебель и повыбрасывали одежду из шкафа. И оставили на столе пустой раскрытый чемодан на колесиках. Message я понял сразу. Этот парень не любит шутить и слов на ветер не бросает. К тому же он — полнейший отморозок, и, если я не пойму его правильно… Я не успеваю достроить картинку. На стене звенит телефон. «Привет!» — говорю я. То есть — нет, не так. Иначе. — Здравствуй, Лида, — говорю я. — Извини. Я совсем забыл тебе позвонить. Это точно: совсем забыл. Взволнованный голос звенит в трубке. Оказывается, она и так много чего знает. Ей позвонили из страховой компании. Говорили вежливо, так вежливо, что стало понятно: нихрена нам не заплатят. Мне так погано, что я даже не удивляюсь. — Я займусь всем этим позже, — говорю я. — Спасибо, Лида. Ты не обижайся, но, похоже, нам придется закрыть лавочку. Так что я тебе больше не работодатель, Лидка. На том конце провода — слезы и непонимание. — Просто не хочу тебя грузить, — объясняю я. — Но ты же все понимаешь. Ты такая классная. Это вырывается у меня помимо желания. Но вот что странно: ее сознание цепляется за эти глупые слова, как рыбка за блесну, а самое занятное, что и я чувствую азарт рыболова. Мне двадцать семь, а ей и вовсе двадцать два. — А хотите, я приеду? — шепчет она, прикрыв трубку ладонью, чтоб родители не слышали. — Ты бы видела, что тут творится, — говорю я на автомате. — Ты испугаешься. Ох уж эти игры словами. А всего-то и надо — поставить глагол в совершенное будущее. И оно как будто вот-вот совершится. — Мне кажется, я могла бы… — начинает Лидка. Она позиционирует себя правильно. Но я останусь ее хозяином, если сейчас скажу «нет». — Нет, Лида, — говорю я, отчего-то зажмурившись. — Не сейчас. Она моментально все понимает. Я брал ее на работу, чтобы она все понимала без слов. «Не сейчас» — это и так уже нарушение правил. — Георгий Константинович звонил, — сообщает она. — Он спрашивает, как у нас дела? Я сказала, что никак. — Георгий Константинович? Спасибо, Лидка, за эту мысль. Довольно скоро я отыскиваю телефон Жорика. На том конце провода меня как будто ждали. — Эх, доктор, доктор, — упрекает меня Георгий. — Что же ты так медленно все понимаешь. Еще пару минут мы молчим. — В общем, давай так, — говорит он наконец. — Сеанс мы не отменяем. Билеты действительны. Он прав: я понимаю медленно. — Что тебе неясно? Приедешь ко мне на дачу. Там у меня в подвале сауна, тренажерный зальчик… ну и по жизни, посидим, перетрем… Я получил послание: мне предложено исчезнуть. Поэтому я уже согласен. И Жорик об этом догадывается. — Говори адресок, куда машину прислать, — предлагает он. — И сотовый отключи пока. Батарейку вынь. Уже вынул? Вот и молодец. * * * Ночная дорога не запомнилась. Вместо «бентли» за мною прислали простой пацанский джип с водителем. В нем я и заснул. И только всплывшая из темноты надпись «Жуковка» врезалась в сознание, как заставка на мониторе. Понятное дело, Георгий Константинович должен жить в Жуковке. Где же еще. Его дачка была с виду даже пошикарнее той, которую мне так не хотелось вспоминать. Маскулинный готичный замок с башнями, шпилями и коваными решетками на окнах — и все это подсвечено прожекторами, словно напоказ. Я охренел бы от этой роскоши, если бы за последние дни не разучился охреневать от чего-либо. Впрочем, железный флагшток возле дома (без флага) напомнил мне пионерский лагерь. Хозяин встретил меня на крыльце, под ярким луноподобным фонарем — все в тех же льняных брюках и в футболке с Америкой. Обнял, по-дружески похлопал по спине и по бокам. Я воздержался от ответного жеста. К тому же я сжимал под мышкой сумку с ноутбуком. — Захватил свое хозяйство? — Жорик глянул на мой ноутик с одобрением. — Вот за что я люблю профессионалов. Никогда ничего не забывают. Гостеприимный Георгий Константинович пригласил меня за стол. Страшно хотелось жрать: я понял, что не ел по-человечески уже целые сутки. Я вгрызался в баранину на ребрышках и пил красное вино. Хозяин не задавал вопросов. Глядел на меня оценивающе. Стучал пальцами по скатерти, как по кнопкам калькулятора. Когда молчание стало слишком многозначительным, я поднял на него взгляд. — Твои проблемы мы решим, — сказал он твердо. — Будешь теперь на меня работать. Чисто на меня. Тариф, какой скажешь. Я в этих делах не рублю. И не долларю, хе-хе… но ты не пожалеешь. — Спасибо за помощь, Георгий, — отвечал я. — Но только… — Не стоит благодарности. Ты мне нравишься, я тебя покупаю. И вот что, — он пошевелил пальцами в воздухе. — Мне неделю назад кресло пригнали, такое, как у тебя. Я еще в первый раз название на табличке подсмотрел, ребята и заказали. Только я контейнер еще не распаковывал. Без тебя не хотел. Кажется, потом был коньяк. Потом не помню. * * * Потолок в Жориковом подвале обшит звукопоглощающими панелями. Японское кресло-гаррота стоит посредине. Он давно готовился, чего уж там. Его файл открыт. Жирные чресла под белой простынкой. Он пристегнут по рукам и ногам. Это необходимо для того, чтобы катарсис был полным. Методика отлажена до совершенства. Тонкая настройка — и вот я снова в его шкуре. В липкой шкуре подростка из неполной семьи, что родился и вырос в брежневской девятиэтажке, среди неизбывных запахов мусоропровода и жареной рыбы. Которому если кто и давал, то исключительно в морду. Потому что он нищий, прыщавый и подлый. Утром, вместо школы, он приходит к ней. Ее мать снова на дежурстве. Этой матери вообще на все наплевать. Особенно на дочку, которую в школе дразнят нищей. Только какая же она нищая. У нее же любовь. Черт подери, ведь это любовь. «Жо-орик. Ну давай не сра-азу». Она по-прежнему говорит, растягивая слова: скромница. Только Жорик хочет все сразу. «Все нормально будет», — обещает он. «Ну что ты. Может, не на-адо», — говорит она лживым голосом. Он толкает ее из прихожей, где нафталиновый шкаф, в комнату. Ее уголок отгорожен занавеской. Там все и происходит. Через два дня на третий, одно и то же, и так уже два месяца. «Молчи, бл…дь, — пыхтит он. — Не ори». Свободной рукой он зажимает ей рот. Ей не хватает воздуха. Она начинает дергаться, и это довольно забавно. «Н-на, — выдает он наконец. — Получи». Полузадохшаяся, она бьется в судорогах. Говорят, что малолетки гиперсексуальны просто потому, что без тормозов. Так оно и есть. Эта дурочка сама не понимает, что с ней. Но, видите ли, ей хочется еще. «Еще?» — ржет он. Девчонка вцепляется в потный торс Жорика. Не отпускает. Тяжело дышит. Но любовничек вырывается. В куртке у него есть сигареты. Закурив, он чувствует себя абсолютно взрослым. А что еще делают взрослые? Что делают гости с его мамашей, когда приходят по вечерам? Ну, конечно. Все как обычно, как я сразу не догадался. «Бухло где у тебя? Тащи», — приказывает он. В своем халатике она шлепает на кухню. Врезать бы ей с ноги, лениво думает он. Портвейн тот же, что в прошлый раз. Он глотает из горла. Мало-помалу его свинячьи глазки затягивает приятным туманом. Теперь можно продолжить. У Жорика абсолютно нет фантазии. «А ну, бери», — он расставляет ноги пошире. Закрывает глаза блаженно. Вот и хорошо. Я на время перестаю видеть картинку. Слышно только, как девочка старается. Она хочет угодить своему потному принцу. Я кое-что знаю о женской сексуальности, и всегда мне хотелось это кое-что забыть. Давясь, она жмурится и отшатывается. Получает оплеуху. На ее глазах — слезы. «Запей, дура», — он протягивает ей бутылку. И она пьет. Вот этого ей не надо бы делать. Ее лицо покрывается красными пятнами. Она пьянеет с двух глотков. Не знаю, что уж там думает Жорик, но ему смешно. «П…дец, приехали, — говорит он. — Ты еще наблюй мне тут, сука». И это тоже повторяется изо дня в день. Но есть что-то новое, и вот-вот она об этом скажет. «Жорик, — говорит она жалким голосом. — А ты меня потом не бросишь?» «Чего-о?» «Меня мать убьет», — говорит она. Этот урод глядит и не догоняет. А мне почему-то все ясно. Неизвестно как, но я могу отчасти читать и ее мысли. О природе этого явления я даже и не думал. Интересно, сколько эмуляторов чужого сознания может вместить натренированный мозг психоаналитика? «Ты о чем вообще?» — спрашивает он. П…дец, — думаю я его словами. Девчонка залетела. Этот урод даже в руках не держал презервативы. Только издали видал, у старших товарищей. Толстые советские гандоны по десять копеек за штуку. И сам он толстый гандон. «Мать говорит, если в подоле принесешь, я тебя из дома выгоню, — краснея, бормочет она. — Я боюсь. У меня уже три недели как должно быть, и не было». «Во как», — выдыхает Жорик. Он и гордится собою, и боится: омерзительная смесь трусости и похоти. Обрывки мыслей шуршат в его черепной коробке, как крысы в мусорном баке. Как это у нее быстро. И чего теперь делать? Она же дура. Возьмет и разболтает всем. А он-то врал, что ему дают взрослые тетки. Над ним будут смеяться. И в ментовку сообщат. Он уже и так на учете. Теперь вообще посадят, на х…й. От этой мысли он обильно потеет. «А может, ничего и нет», — робко говорит она. Черт знает почему, но это приводит его в ярость. «С-сука, — цедит он сквозь зубы. — Тварь дебильная. Нашла время». Он бьет ее кулаком по груди. Это очень больно. Это страшно больно, и поэтому он повторяет удар, с оттяжкой. Этот ублюдок привык бить только тех, кто слабее. Хорошее качество, оно пригодится в бизнесе. «Не на-адо», — плачет девчонка. Жорик скалит зубы. И снова бьет ее: по щуплой спине, по почкам. Член в его грязных трусах снова напрягается. Вот так и формируются условный рефлекс, думаю я. Что там собачки Павлова! На самом деле картина гораздо сложнее. Умный доктор Литвак предупреждал об этом. Насилие — это не средство, а цель, говорил он. Нельзя шутить с этим. Либо ты победишь боль, либо она тебя, или одно из двух. А это скверная арифметика, говорил он. Старый хитрый еврей. Он умудрялся лечить неврозы тихими разговорами. Убаюкивал болезнь. Да так, что клиенты не возвращались. Он терял деньги, этот Литвак, и даже майор Алексей Петрович был им недоволен. «Почему вы думаете, я не понимаю? — говаривал ему Литвак. — Я очень даже понимаю. Но и вы поймите. Вот на суде меня спросят: а что ты делал в своей жизни? А я скажу — поставлял клиентов для одной конторы, чтобы товарищ майор мог выполнить план. Вот тогда, как вы выражаетесь, и впаяют мне по полной». «На каком суде?» — не понимал майор. «На Страшном», — грустно отзывался Михаил Аркадьевич. «Страшно, сука? — сжимает кулаки Жорик. — Больно тебе? Еще больнее будет, если расскажешь кому». Девчонка скулит и захлебывается слезами. «Так что смотри у меня», — говорит Жорик, застегивая штаны. Но она не смотрит. Картинка гаснет. Моя рука тянется к пульту управления. Тело взрослого толстого Георгия Константиновича вздыбливается, хрипит и пускает слюни. Я расстегиваю ремни, и он вздымает свой жезл. Маршал на марше. Еще рывок — и вот он, победный фейерверк. Чуть погодя мы сидим с ним в сауне. Он красен и расслаблен. — Ох…ительно, — говорит Георгий Константинович. — Ты, Артем, просто ох…ительный доктор. Теперь как вспомню, так и встает… как у молодого. Веришь, нет? — Так и должно быть, — отвечаю я. — Синапсы обновляются. — Чего? — Ну, связи в мозгу. — Связи, это точно, — радуется Жорик. — Мы за связь без брака. Мы пару минут молчим и потеем. — Георгий, — спрашиваю я затем. — А вы давно в разводе? — Пять лет. Теперь хоть снова женись, — говорит Жорик задумчиво. Потом поворачивается ко мне: — А я вот тебе не доверял сначала. Думал, ты так, пидорок гламурный. Как все эти терпилы московские… знаешь там, фитнесы, х…итнесы… Я усаживаюсь плотнее на лавке. — Да ты не жмись. — Жорик хлопает меня по плечу своей потной котлетой. — Ты же золотой пацан просто. Я не сразу разглядел. Не зная, что ответить, я разглядываю пальцы на своих ногах. Я на его территории, ничего не поделаешь. И, что самое поганое, мне отсюда лучше не высовываться. Потом мы плаваем в застекленном бассейне. Пьем пиво из маленьких прозрачных бутылочек с завинчивающимися пробками. И я понемногу начинаю забывать все, что видел. И начинаю сомневаться в том, что я это видел. И вообще начинаю сомневаться в том, что я — это я. * * * Телефон звонит. Он пиликает долго, тупо, настойчиво. Каждый новый сигнал ввинчивается мне в мозг. Сняв наконец трубку (на витом проводе), я слышу голос Георгия и только тут понимаю, что проснулся. — Хорош спать, доктор, — бодро, по-утреннему произносит Жорик. — Нас ждут великие дела. В широком американском джипе просторно и неуютно, стекла плотно затонированы (специально для таких параноиков, как я). Сзади, в отсеке для трупов, в этот раз навалены картонные коробки. Второй джип выворачивается из кустов, пускается за нами, но не в кильватере, а чуть в сторонке, как положено. — Осторожно едь, — велит Жорик водителю. — Не дрова везем. В коробках — бракованные компьютеры с какого-то левого склада. Мы едем заниматься благотворительностью. Ничто не дрогнуло во мне, и никакое предчувствие не зашевелилось до тех самых пор, пока мы не свернули с транспортного кольца в знакомые улицы. — Дети знаешь как радуются, — говорит Жорик, поворачиваясь ко мне всем грузным телом. — Стишки читают. И каждый раз новые, понимаешь? Что-то он вкладывает в последнюю фразу. Какой-то особенный смысл. Мне не хочется его понимать. Я еще надеюсь, что все обойдется. Двухэтажный дом выглядит особенно жалким после маршальской загородной крепости; видно, что решетки на окнах дрянные и ржавые. Дети в спортивных костюмчиках висят на перилах, как мартышки, другие играют в свои игры прямо на грязном асфальте, третьи возятся в кустах. Так же было и в моем детстве. У меня в сердце шевелится ржавая игла. Мой родной интернат был деревянным, но решетки на окнах также сварили из железных прутьев. Когда случился пожар, они раскалились докрасна, но так и остались целыми. Со второго этажа никто не вышел. Запасной лестницы в доме не было. Я вспоминаю: то, что осталось от моей первой любви, несли мимо меня на носилках, прикрытое клеенкой. Мне было тринадцать. Я помню этот запах гари. И желтые ментовские уазики. Завидев наш джип, детишки мигом слетаются со всех сторон. Знакомый охранник (с лицом старого евнуха) распахивает дверь, улыбается новыми зубами, приглашает. И вот уже старшие ребята тащат коробки. Жорик выбирается из джипа, похлопывает кого-то по плечу, смеется. Вот по ступенькам торопливо спускается директор; это бледный заморыш с бабьим лицом. Этот директор на хорошем счету у местного начальства, — когда-то говорила мне Таня. Кажется, пару лет назад он даже усыновил одного из мальчиков. Святой человек. Жорик слегка брезгливо жмет ему руку. Маринка выходит на крыльцо последней, в своих узких брючках и с очень независимым видом. Оглядывает двор, морщится, как от зубной боли. Мелкие окружают ее, дергают за руки, смеются. Она вынимает мобильник, жмет одну-единственную клавишу. Опустив глаза, ждет. Я знаю, она ненавидит эти праздники. Меня не видно за зеркальными стеклами. Мой телефон выключен. Идиот, идиот, — думаю я. Ей же оставалось жить здесь совсем недолго, до официального совершеннолетия, а то и раньше, если бы появились дополнительные обстоятельства. Уже в шестнадцать это можно было бы сделать вполне законно. И ничего, что ее паспорт лежит у директора в сейфе. Это тоже решается. Тем временем грустная Маринка прячет телефон в карман. Поворачивается, чтобы уйти. Я дергаю ручку. Дверца джипа скрипит. — Маринка, — окликаю я. Все, как один, смотрят на нас. И Жорик. — Ты за мной приехал? — шепчет она. — Скажи, ведь правда? За мной? Георгий Константинович прислушивается. И подходит ближе. — Да вы знакомы, оказывается, — говорит он. — Мир тесен. Правда, Артем? Маринка выпускает мою руку. — Мы давно знакомы, — говорю я. — Вот и славно, раз так, — оценивает Жорик. — Пойдем наверх. Сейчас церемония начнется. Девчонки нам спляшут. Правда, киска? — Он прикасается лапищей к маринкиной щеке, та — вздрагивает. — Не нравится? Ну, извини, извини. Не хотел тебя обидеть. Это Артемчику можно, а мне нельзя, ага. Он довольно бесцеремонно ведет нас к дому — пока Маринка не сбрасывает его руку и не убегает вперед. И вот в самом большом интернатском зале начинается светопреставление. Георгий Константинович выходит на импровизированную трибуну. Он окружен детьми и воздушными шариками. Здесь же — какие-то дуры с букетами, некрасивая девушка-корреспондент локального телеканала и оператор при ней. То и дело мелькает фотовспышка. Гордый Жорик лыбится в объектив. Даримые компьютеры стоят поодаль: на одной из коробок прилеплен забавный красный смайлик — привет от фирмы-изготовителя. Мне отчего-то невесело. Позже девочки постарше, приятно зардевшись, вручают цветы спонсору, а мелкота читает стихи. Разыгрывает для гостей сценки. Застиранные платьица, пугливые улыбки. И тошнотворный запах кухни. Растолкав зрителей, я выхожу в коридор. Там — никого. Только охранник, старый пень. Ему надоели люди, это видно. — Парфенову ищешь? — Он еле шевелит губами, но так, чтобы я слышал. Щурится и указывает в конец коридора, туда, за угол. Похоже, он даже не требует за это денег. Неужели сочувствует? Маринка сидит на подоконнике, там, в закутке возле уборной. Маринкины руки скрещены на груди, как лапки у самки богомола. Она поднимает голову: глаза у нее злые. Она на взводе, вот-вот она разожмется, как пружина. Я ее такой никогда не видел. — Увези меня отсюда, — шепчет она. — Увези поскорее. Не могу больше это видеть. Этих спонсоров. Этого директора. Этих шлюх слабоумных. Неужели ты ничего не можешь сделать? Я внезапно чувствую себя беспомощным. Я, супермен Артем Пандорин. Не могу же я сказать ей, что тоже живу за счет спонсора. Что у меня больше нет ни дома, ни бизнеса, ни машины, даже мобильника нет. Что я загнан в жориков подвал, как крыса, и если я оттуда высунусь, меня на хрен пристрелят. — Это же не интернат, а крысятник, разве ты не понимаешь? — твердит мне Маринка. — У меня даже подруг никогда не было, здесь же проститутки одни… Они же за пачку сигарет на всё готовы. И даже из мелких никто не признается, все молчат, молчат… Прошлый спонсор — тот себе мальчишек заказывал… по двое, по трое… а этот мудак, директор, он и сам пользуется… пидор старый… — Тут она не выдерживает и заливается слезами. — Давай убежим отсюда. Ну пожалуйста. Я держу ее за руки. Шепчу какие-то глупости. Слышно, как где-то далеко хлопают двери. Раздаются радостные вопли: похоже, компьютеры разносят по классам. Директор распоряжается. Голос у него высокий и театральный, педагогический. Слышно, как старшие мальчики гнусаво поддакивают. Их тут всего-то пятеро или шестеро, этих парней, и с ними тоже не все в порядке. Мне было достаточно одного взгляда на их бледные рожи и синие круги под глазами. — Ненавижу это все, — всхлипывает Маринка. — Ненавижу их… у меня никого нету, кроме тебя, Артем… только ты скажи: ты заберешь меня отсюда? Слезы текут по ее щекам. Это просто невыносимо видеть. — Заберу, конечно, — говорю я лживым голосом. — Не скучай. Потерпи до выходных… я позвоню… ладно? — Ты врешь, — вдруг говорит Маринка с уверенностью. — Ты врешь. Ты с ними теперь. Ты не позвонишь. Вот так и становятся импотентами, понимаю я внезапно. Я больше не супердоктор, я — лузер. Я — лгун, трус и неудачник. У меня не встанет даже на проститутку, потому что я буду бояться, что у меня на нее не встанет. Это психосоматика, которую никто не отменял. Мне остается тоскливо мастурбировать в туалете. Жорик выворачивается из-за угла. Жорик видит нас, широко улыбается: — А что это мы в стороне от всех? Артем, оставь девочку… к столу, к столу… Ах, да. Сейчас будет фуршет, только для взрослых. Чтобы директор был сговорчивее, с ним нужно выпить на брудершафт. Похлопать по плечу и еще пообниматься немножко. Мне хочется блевать, когда я на это смотрю. Маринки со мной нет, а все остальное не имеет смысла. Дешевый коньяк меня вырубает. Кто-то из охранников ведет меня к машине. Я нагибаюсь, и меня тошнит. Смеются дети. Повалившись на сиденье, я закрываю глаза. — Я больше не буду тебе звонить, — сказала мне Маринка. — И ты не ищи меня больше. Прощай, Артем. Корабль качается. Мы плывем куда-то. Мне все равно. У меня больше нет Маринки. И пентхауса с видом на реку никогда не будет. И я повешусь, бл…дь. И я повешусь. * * * Шоу продолжается и в последующие дни. Все сценичнее и сценичнее. В подвальное окно заглядывает луна. Охранник вталкивает в дверь еще одну девчонку. Ее порочное, слегка дебильное личико выражает готовность. Вкривь и вкось накрашены губы. Платье на ней — прямиком из восьмидесятых, коричневое, с черным фартучком. От него пахнет нафталином. Или мне кажется? — Дур-ра, — произносит Жорик с удовольствием. — Грязная дура. Сейчас ты у меня получишь, сука. — Ой, ну за што-о, — охотно отзывается девчонка, поддерживая эту игру. — Я же ничего не делала… ну за што-о… Я выхожу и плотно прикрываю дверь. Все, что дальше произойдет, будет импровизацией. Георгий Константинович любит театр. Режиссер ему не нужен. Почему я не понял этого раньше? — Сегодня троих привезли, — сообщает Серега, охранник. — Бассейн готовить, как думаешь? Я пожимаю плечами. Произвольная программа может меняться. Но мы пока еще не закончили обязательную. Из-за двери доносятся сдавленный плач. Честно говоря, слушать это поднадоело. — Выпить бы, — говорю я. — Не положено. Я облизываю губы. Нужно просто подождать. Каждый спектакль кончается одинаково: коньяком и бассейном. Жорику нравится жизнь патриция. Но иногда ему приходится измерять пульс. Когда Жорик в отъезде, меня не выпускают из дома. Я живу в мансарде, которую запирают снаружи на ключ. Там есть все необходимое. Даже пиво и коньяк. Этим двум необходимым вещам я отдаю должное все чаще. Что ни говори, а Георгий Константинович сердечный человек, щедрый. Его благотворительность не исчерпывается одним лишь интернатом в Кунцево. Он спонсирует еще несколько коррекционных школ и закрытых учебных заведений. Рассказывает детям массу интересных историй про бизнес девяностых. Ребятишки — все, как один — мечтают пойти к нему на службу, когда вырастут. С девочками сложнее. У одной охранник изъял столовый ножик. Прямо из-под школьного фартучка. Это было глупо, конечно. Да и девчонка была глупой. Даже не знаю, что потом с нею стало. Что-то с ней сделали вечером, но вечером я, как правило, отключаюсь от реальности. — Что значит — не положено? — говорю я Сереге. — Чего ты гонишь? Да и вообще — моя работа уже кончилась. Глянув на меня стеклянным взором, он нехотя протягивает банку пива. Я глотаю с жадностью. Мне хорошо. Спустя малое время Жорик появляется. «Приберись там», — коротко бросает он охраннику. Сергей знает, что это значит. Он только что не облизывается. Пульс Георгия Константиновича даже не слишком участился. Сердце у него большое, как дизель «Мерседеса». Правда, он склонен к гипертонии. — Все в порядке, — говорю я. — Вот и зашибись, — радуется Жорик. — Премию, Тёмыч, ты уже заработал. Но об условно-досрочном ты пока и не думай, я обижусь… кстати, сам-то — поучаствуешь? Он кивает на дверь, за которой скрылся охранник. И я вновь пожимаю плечами. * * * Отчетливо помню, когда я впервые решил нажраться в жориковом плену. Не выпить и не напиться, а нажраться в хлам. Во время одного сеанса мне стало хреново. Так хреново, что я даже не закончил. Это была необычайно реальная картинка, если только так можно сказать — необычайно реальная. Темная и страшная, как японские мультфильмы о призраках и драконах. Каждый кадр, всплывающий в моем сознании, заставлял меня содрогаться от приступов тошноты. Были каникулы; за грязными стеклами щебетали воробьи. Советский телевизор показывал «В мире животных». От соседей тянуло жареным луком. Порой за стенкой грохотал и выл лифт, и тогда девчонка морщилась от боли. Жорик встретил ее вчера вечером. Пихнул в живот. Сказал, что убьет, если кто узнает. Она сидела на полу, в полинявшем халатике на голое тело. Когда никого не было дома, она не стеснялась распустить поясок. Впрочем, все равно никто ничего не замечал. Никто на нее и не смотрел. Даже мать. Иногда говорят: как это можно матери не замечать подобных вещей. Очень даже легко можно. Надо просто ненавидеть собственную дочку. Да и себя заодно. Постанывая от боли, девчонка дотянулась до телефона. С третьей попытки набрала номер (для этого нужно было долго крутить пальцем пластмассовый диск с цифрами). Послушала гудки, бросила трубку. Боль становилась невыносимой. Она размазывала слезы по щекам. Корчилась на грязном полу (она не успела прибраться в квартире, как велела мать, — так вдруг схватило живот). Перекатилась набок. Стало чуть получше. Новый приступ застал ее врасплох. Вот оно, началось. Будто кто-то раздирал ее тело пополам, а заодно еще и выворачивал наизнанку. Все это время она помнила — кричать нельзя. Соседи могут услышать. Расскажут матери. Тогда будет плохо. Она зажмурилась и впилась зубами в собственную руку, чтобы не вскрикнуть. Боль не чувствовалась, но по губам вдруг потекла кровь. Она лизнула руку и открыла глаза. Картинка стала яснее. Удивительно: ее движения отчего-то сделались медленными, расчетливыми, экономичными, как будто она уже много раз так делала или хотя бы видела, как поступают другие. Она снова улеглась набок. Обхватила бедра руками. Следующий приступ был самым долгим. Когда стало невозможно терпеть, она закричала — и в то же мгновение раздолбанный лифт проснулся где-то на верхнем этаже и с грохотом повлекся вниз, вниз, сквозь уродливое тело девятиэтажки. Двери с лязгом распахнулись, и то, что случилось вслед за этим, было нелепым, никогда не виданным и страшным. А главное — я до сих пор не мог понять, откуда это взялось в моей голове. «Ты чего, доктор?» — заволновался Жорик. Он по-прежнему сидел пристегнутым и шевелил в воздухе пальцами. Меня мутило. Я захлопнул ноутбук и кинулся в уборную. А вечером нажрался дармовым вискарем, взятым из бара в моей мансарде. Я пил прямо из горлышка и смотрел спутниковое телевидение. Кажется, Animal Planet. У зверюшек всё происходило проще — и уж точно без боли. И вообще, планета животных была устроена куда человечнее. Я был один в огромном доме, только охранник скучал внизу, в холле, на леопардовом диване (я слышал, как он переключает каналы). Хватаясь за перила, я кое-как спустился по лестнице. Бутылку я прихватил с собой. Охранник весело присвистнул. — Устали, доктор? — поинтересовался он. — Работа нервная. — Мне бы твою работу. Ничего не ответив, я приложился к горлышку. С каждым глотком становилось легче. Не то чтобы мне хотелось человеческого общества, скорее наоборот, но что поделать: я еще не привык нажираться в одиночку. На экране мелькали люди в погонах и подержанные БМВ. Серега смотрел мусорный сериал. — На Вовчика похож, глянь, — тыкал он пальцем. Я не спорил. И правда, персонажи были узнаваемы. Они двигались и боролись, бычили и гнули пальцы. Когда они умирали, им даже не было больно. Они падали послушно, как кегли, и совершенно никого не было жалко. — Слушай, Артем, — сказал вдруг Серега. — Вот ты всяких тараканов в мозгу умеешь лечить. А тебе не кажется, что их от этого еще больше становится? Он помолчал, шевеля в воздухе пальцами. — Вот, допустим, у меня в КВД хламидиоз нашли. А заодно и еще хрень какую-то, полный боекомплект, чтоб жизнь медом не казалась. Так ведь нашли просто потому, что искали. Не искали бы — так бы и прожил всю жизнь без проблемов. А? Как твое мнение? — Мне уже говорили об этом, — пробормотал я. — Один священник. Если тебе интересно. — Свяще-енник? — протянул Серега. — Ну, это серьезный специалист. Ему можно доверять. А сам-то как думаешь? — Мне все равно. Могу и твоих полечить. — Они у меня не болеют, — Серега даже зафыркал от смеха. — Мои тараканы со мной и сдохнут, понял? Потянувшись к моей бутылке, он глотнул и крякнул. Потом продолжал: — А я вот думаю — от вашего психоанализа один вред. Вот, допустим, у нас клиент один есть. В обувном бизнесе. Так его в свое время черные вообще кастрировали, чтоб не рыпался. И что, поможет ему твой анализ? — Вряд ли, — сказал я. Серега хлопнул себя по коленкам и встал. — То-то же. Так что ты пока отдыхай… а я до сортира схожу. Из дома никуда. Территория на сигнализации. А что касается тараканов… ты своих-то не пробовал посчитать? А, психолух? Посмеиваясь, он удалился. В тот момент в голове у меня теснилось сразу несколько мыслей, но очень скоро все они сложились в одну. Я поднес ко рту бутылку, для чего-то зажал пальцами нос и сделал несколько глотков. Посидел немного, тараща глаза в телевизор. Потом попробовал встать, чтобы добраться до двери. Сигнализация? Какая на хрен сигнализация? Фонари маячили в сиреневом тумане. Я брел наискосок через парк, спотыкаясь на чертовых альпийских камнях. Повалился было в розовый куст, но вылез, исколов себе все руки. Серега настиг меня возле самых ворот. Молча сгреб за шиворот, встряхнул. Мои мысли снова разлетелись по разным орбитам, как кольца Сатурна. Почему-то они казались мне разноцветными. Что было дальше, не помню. Тогда, на следующий день, мне было стыдно. Теперь — ничего. «Теперь — нету», — как написано в последнем дневнике Толстого (ох, ох, снова литературщина). Нихрена, не дождетесь. Я еще спляшу на вашей могиле. Вот только руки немного дрожат. Но работе это не мешает. Нет, не мешает. Вечер, как обычно, будет феерическим. Я нажрусь теплого виски и буду щелкать спутниковыми каналами, пока не отрублюсь. Мне приснится Маринка, и, если утром я забуду свой сон, это будет божьей милостью. * * * Так и есть. Я ничего не помню. Сижу на постели и протираю глаза. В холодильнике (я знаю) есть пепси-кола. Это будет очень кстати. Во рту как будто кошки срали — кажется, так говорили в моем детстве. И голова болит. Мои рефлексы по утрам несколько заторможены. Глюкоза и кофеин оживляют меня. Кислота заставляет морщиться. От холода ломит зубы. Я уже и не помню, когда ложился спать трезвым. Стук в дверь. Смешно: я ведь заперт снаружи. А вот и ключ поворачивается в замке. — С добрым утром, — говорит охранник, Сергей. — Ну и вид у вас, доктор. Нехотя я гляжу в зеркало: — Вид как вид. — Нельзя вам столько бухать, — увещевает Серега. — Неинтеллигентно. — Не гони… Я хватаюсь за стенку: плотный Сергей оттесняет меня и заполняет собой мое убогое обиталище. Рывком поднимает оконную раму. — Проветрить хотя бы, — бормочет он. — Дышать у тебя нечем. Мне тоже нечем дышать. С похмелья сердце работает с перебоями. Серега оборачивается ко мне: — Георгий Константинович просил передать. Сегодня вечером готовы будьте. — Зачастил он, зачастил, — говорю я. А Серега ухмыляется. — Ну, зачастил или нет — не наша забота. Тебе, может, таблеточку разбодяжить? Или пивка? Мне внезапно становится хреново. Распахнув дверь ванной, я кое-как включаю кран. Меня тошнит. Похоже, я теряю сознание. Роняю башку в раковину. Едва не захлебываюсь. Отверстие слива забито чем-то мерзким. Очнувшись, я дергаю дверную ручку. Не заперто. Осторожно, на цыпочках я спускаюсь по лестнице. Выхожу в холл, залитый солнцем. На леопардовом диване расселся Серега. Он включил телевизионную панель. Кажется, он увлечен происходящим. Но пройти мимо него не представляется возможным. — Ты не спеши, — говорит он мягко. И протягивает мне стакан с лекарством. Таблетка еще не растворилась полностью, на дне вертятся снежные вихри. — Пей, пей, поправляйся, — заботливо повторяет Серега. — Кино вот посмотри. Я присаживаюсь в кресло. На экране — сплошной экшн: люди в блестящих, новеньких БМВ расстреливают сильно помятый «мерседес». На новый продюсер пожалел денег, отмечаю я. «Мерседес» наконец взрывается и вяло горит. Выглядит это совершенно неправдоподобно. — Неправильная пиротехника, — говорю я хрипло. Серега внимательно смотрит на меня: — А ты чего, правильную видел? — Доводилось, — говорю я. Но Серега не верит. — Хорошо вам, интеллигенция. — Он закидывает ногу на ногу. — Все-то вы видели, обо всем знаете. Людей лечите, фильмы вон снимаете. Только не отвечаете ни за что по жизни. Хорошая работа. Я живо вспоминаю, как полз по сырой траве от горелого «мерса». Как пахло жареным, а я все ждал своей очереди. — Так себе работа, — говорю я. — Правда, фильмы я люблю. Сам бы снял чего-нибудь. Про нас про всех. Как оно начиналось… и чем кончится. Здесь Серега тяжко вздыхает. Его прозрачные глаза как будто даже туманятся печалью. Затем он снова становится серьезным: — Короче, Георгий Константинович велел предупредить: сегодня следующую серию смотреть будем. На вечернем сеансе. — Какую еще серию? — А вот этого он не говорил. Но обещал это… реквизит подвезти. * * * Реквизит привезли в затонированном джипе. Как всегда, под вечер, подальше от любопытных глаз. Лунный фонарь висел над на крыльцом, и волны в бассейне переливались таинственно. Я вышел посмотреть, но Жорик (в свежем костюме, импозантный) приобнял меня за плечи и увел в дом. — Эх, Артём, Артём, — сказал он. — Дорогой ты мой. Я ведь тебе сюрприз приготовил, веришь, нет? — Сюрприз? — Ага. Еще какой. Это помимо премиальных. Ты, наверно, думаешь — черствый человек Георгий, раз на «бентли» заработал. А я вовсе не черствый… Я все понимаю. Я вижу, как ты мучаешься, Артёмыч, вот и пьешь каждый день… Но ты не волнуйся. Все когда-нибудь кончается. Мы уже стояли у двери подвала. При последних словах я вздрогнул. — А сюрприз тебе понравится, — пообещал Жорик. И вот кресло похрустывает под весомым пациентом. Привычный бессвязный бред Жорика принимает видимые очертания. Я слушаю пульс и врубаюсь. Это и вправду новая серия. Сводчатые потолки бывшего купеческого склада выкрашены масляной краской. Лампы дневного света жужжат и моргают, но дневным светом здесь и не пахнет, а чем пахнет — разговор отдельный. На стенах развешены бумажные плакаты патриотического содержания, с молодцеватыми военными, отдающими честь кому-то важному, кто на плакате не поместился. Вдоль стен — ряды стульев, а на них — ряд разномастных самцов-недоростков в одних трусах. Это допризывная медкомиссия. Герою шестнадцать. Он ёрзает на сиденье, ёжится и потеет. Его пот жирный и вонючий. Многим знакомы военкоматские медкомиссии, похожие на конскую ярмарку. Врачи служат там годами, и их карма черная, как сапог. Вереница стреноженных жеребцов проходит перед ними, и каждому на круп надо поставить штампик, отправляя кого под ярмо, кого на убой. Некондиционное мясо встречается редко. У нашего Жорика есть все шансы пойти на колбасу. Вот подходит очередь, и он заходит в кабинет. Там — несколько специалистов, и надо обойти всех; Жорик озирается, но ближайший чувак в белом халате строго его окликает: «Исподнее — снять». Жорик скалит зубы. И верно: остальные допризывники топчутся в кабинете с голыми жопами. Передок они прикрывают медкартами. Прыгая на одной ноге, он снимает трусы, советские, белые, не слишком-то чистые. Живот выделяется, потный пах уже начал обрастать сивым волосом. Жорик вблизи довольно мерзок. Врач окидывает его усталым взглядом. Задает вопросы. Отсылает к следующему. Третий врач настырнее всех. Он просит Жорика нагнуться, раздвинуть ягодицы: в этом нет никакой необходимости, понимаю я, но врачу эти церемонии доставляют определенное удовольствие. Вот он разворачивает юного воина. Приподнимается со своего стула, тянется и взвешивает в руке его мужское достоинство. Но тут, как в сказке, отворяется еще одна дверь, и Жорик впадает в ступор: он замирает, уставясь на того, кто вошел. Это — медсестричка. Практикантка из училища. Розовая, как кукла, и со светленькими кудряшками. Ее и звать-то — Светка. «Светлана, — упрекает ее один из врачей. — Ты бы это… стучалась, прежде чем». А сам ржет втихомолку. «Я же карточки принесла», — оправдывается Светка. Жорик сопит. Рука доктора задерживается чуть дольше. «С уздечкой нет проблем?» — задает он вопрос. Наш жеребец не жалуется на уздечку. Он молча мотает головой. «Ладно. По функциональной части — порядок?» Медсестричка чуть слышно хихикает. В первый раз, что ли? «Чего?» — не догоняет Жорик. «Я говорю — половые связи уже были?» Какой интересный доктор, думаю я. Что думает медсестричка Светка — совершенно неизвестно, но ее розовенькие ушки только что не шевелятся от любопытства. А у Жорика вдруг шевелится тоже. Доктор смотрит на этот феномен, потом на самого Жорика. Прослеживает его взгляд. «Так, всё, свободен, — говорит он, чтобы все слышали. — Ишь, растопырился». Жорик прикрывается медкартой. Все смотрят на него, а он смотрит на Светку. Девчонка вспыхивает и исчезает за дверью. «Проваливай отсюда», — говорят Жорику. «В артиллерию пойдет, — ухмыляется кто-то. — В зенитную, не иначе». Но Жорик не слушает специалиста. Злобствуя, он натягивает трусы. Другие парни ржут и толкают его в дверях. После всего Жорик и еще какие-то ребята выходят на улицу. Там — уже совсем темно. Сыплет снежок: словно белые мухи вьются вокруг фонарей. Обшарпанные домишки вокруг засветились окнами. На улице Жорик отстает от других. Осматривается. В ближнем подъезде тепло и влажно, как в прачечной. Вернее всего, пар идет от горячих труб в подвале. Сквозь грязное стекло виден и военкоматский двор, и помойка, и белый «москвич» кого-то из военкоматских. Видно, как падает снег. И ни души вокруг. Только Светка идет наискосок, через двор, в каракулевом пальтишке поверх халатика. В тонких колготках и ботиночках не по сезону, зато красивых. Дефицитных. Светка идет на автобусную остановку. Наш наблюдатель выдвигается следом. Желтый вонючий «Икарус» подъезжает и забирает их, а с ними — десяток прокуренных работяг и работниц с бумажного комбината. Жорик, в уродливой шапке-петушке, остается неузнанным. Он маячит на задней площадке, засунув руки глубоко в карманы. В автобусе холодно. Светка висит на поручне. Поминутно дышит на пальчики: варежки она забыла дома. Мужики, сидя, любуются ею. Вот и остановка. Оглянись, Светка, оглянись. Нет, не оглядывается. Соскочив с подножки на заледенелый асфальт, она идет к дому. Ее дом — боевая брежневская девятиэтажка, длинная, как крейсер (кажется, в те годы они и назывались кораблями). Окна первых этажей светятся приветливо. Видно, как жители ужинают и смотрят свои телевизоры: им нечего скрывать от других, этим добрым советским людям. Жорик — недобрый. Нагнав девчонку возле самого подъезда, он притормаживает. Дожидается, когда та войдет внутрь, и проникает следом. Скорее в лифт, Светка! Но лифта нет. Он лязгает где-то наверху. Светится только красная таблетка на стене, похожая на леденец (таких больше не продают, поэтому и кнопки вызова стали железные, скучные). И тогда Жорик набрасывается на Светку сзади. Зажимает рот рукавом и тащит. Там, возле лестницы, есть закоулок, а в нем — дверь в подвал. Из той двери тянет сыростью и теплом. Там горячие трубы. Темно. Но свет не нужен. Можно и в темноте. Как в самый первый раз. Он знает, как. Он тяжелый и страшный. Со Светкой никогда не происходило ничего подобного. Нет: она, конечно, гуляла с одноклассниками. Они слушали магнитофон, обжимались в подъездах и дожидались, когда мамы не будет дома, да все никак не выдавалось случая, и к тому же это было совсем другое. Ее мальчики никогда не заламывали ей рук, не душили, не натягивали шапочку на самые глаза и не говорили таких слов, как этот упырь. «Ты у меня получишь, сука, — бормочет он. — Н-на, получай». Удар по голове — и Светкины ноги подкашиваются. Она больше ничего не видит, а если и чувствует, то лучше бы не чувствовать. Застегнув штаны, Жорик уходит, не оглядываясь. Поземка заметает его следы. Никто искать его не будет, конечно. Никто его не видел. Он чертовски удачлив, этот будущий бизнесмен. Я пытаюсь найти в его сознании еще хоть что-нибудь об этой девушке. Напрасно. Больше они не встречались. — Т-твою мать, — говорит взрослый Жорик. — Вот это… проперло… Он выбирается из кресла. Поплотнее запахивает простынку. Окидывает меня темным взором. Ощеривается в улыбке: — Артёмчик. Арте-емчик, родной ты мой. Ты же просто чудеса творишь, прямо в самую душу залазишь… Ну и как такого доктора отпустить? Чтоб другие перехватили? Он грозит мне толстым пальцем: — Не-ет, и не думай. Я тебя типа приватизировал. На всю оставшуюся жизнь. Погоди… где там наш Серый? Сейчас тебе сюрприз вручать будем. Дверь отворяется, но охранник медлит. В коридоре слышна возня. Наконец Серега заходит, толкая перед собой девушку лет двадцати, в тесном медицинском халатике и даже в шапочке с красным крестом, как из секс-шопа. Халатик ослепительно белый, но у меня темнеет в глазах. — О, господи, — говорю я. И обнимаю заплаканную Лидку. — Простите, Артем, — шепчет она. — Мне сказали, что вы просили… и я подумала… «Я просил?» — ужасаюсь я. Хотя что тут ужасаться. Ей позвонили и вызвали. Она думала, что мне нужна ее помощь. Уж не знаю, что наплел ей уважаемый клиент. Определенно, я недооценил театральные таланты Георгия Константиновича. — Просто я решил, что тебе, Артёмыч, не повредит медсестричка, — говорит Жорик невозмутимо. — Все нормальные врачи медсестричек имеют, хе-хе. Не говоря уж о пациентах. Вот я и думаю — а чем мы хуже. Правильно я говорю? Лидка боязливо прижимается ко мне. Она вся дрожит. Она стесняется своего дурацкого костюма, стесняется всех окружающих страшных людей и меня тоже немножко стесняется. Я прекрасно знал, что она в меня втрескалась. Но до сих пор между нами были исключительно служебные отношения. Нельзя трахать сотрудниц, — гласил моральный кодекс строителя пентхауса. — Такой вот сюрприз, — заключает Жорик. — Ты рад? — Я что-то не так сделала? — тихонько спрашивает Лидка. Но Жорик слышит. Слышит и ржет. — А ты еще ничего и не сделала, сестричка, — говорит он. — Ты еще даже роли не знаешь. Ничего, щас мы тебя введём… в курс дела… Тёмчик поможет… Он оправляет простынку. Жирный живот колышется. Лида еле слышно взвизгивает. «Он такой страшный», — сказала она когда-то. А я ее успокаивал. Идиот. — Не стоит этого делать, — говорю я. Жорик смотрит удивленно. А охранник, Серега, приобнимает Лидку за плечи. Отрывает от меня. — Не трогай ее. — Я толкаю охранника в бок, Лида вырывается. — Я говорю, вы чего, охренели? — Так ты не хочешь? — восклицает Георгий Константинович. — А я-то думал, ты только рад будешь… спасибо мне скажешь… Он пожимает плечами, будто разочарован до глубины души. — Да и девочка явно не против, — говорит он. — По глазам вижу… ладно. По ходу это и не важно. Серега! — Слушаю? — Доктор не хочет подарка. Доктор хочет в кресле посидеть. Расслабиться. Ты им займись. Серега кивает с готовностью. — Нет, — говорю я. — Нет, — говорит Лидка. Но нас никто не слушает. Сказать точнее — они заняты другими вещами. Серега нежно, но непреклонно заламывает мне руку. Георгий Константинович в это время подходит к Лиде близко. Очень близко. — А я тебя еще в первый раз приметил, — говорит он. — На этом вашем ресепшене. Светленькая такая. Славная. Я еще подумал — может, тебя Светланой звать? Жирными пальцами он берет ее за подбородок: — Давай-ка ты не будешь рыпаться, сестричка. И все будет шоколадно. А иначе… как бы у доктора нашего не возникло проблем. С функциональной частью, ясно тебе? Я не вижу, но знаю, что Лидка плачет. Рванувшись из железных рук, я на секунду оказываюсь свободным. Я вижу лицо Жорика. Его брюхо и вздыбившуюся простынку. Вслед за этим Серега молча бьет меня сцепленными руками по шее, и становится темно. * * * В темноте скрипит дверь. Дернувшись, я пытаюсь повернуть голову. В светлом пятне — черный силуэт. Черный и неподвижный. Вероятно, это второй охранник. Я пробую разлепить губы. — Слушай, Вовчик, — говорю я. — Подойди сюда, а? Мои руки и ноги затекли и не двигаются. — Что, отдохнул? Отпустить тебя? Вовчик подходит ближе. В полутьме видно, как блестят его глаза. — А не отпущу — орать будешь? — интересуется он. — Не буду. Он усмехается. Кажется, он разглядывает меня с ног до головы. Этот Вовчик, второй охранник, нечасто заступает на смену один. Обычно в паре с Сергеем. Но сегодня Вовчик остался за старшего. — Все в город уехали, — сообщает он как бы между прочим. Да. Все уехали. И оставили меня распластанным в японском кресле. В не слишком удобной позе космонавта Гагарина, зависшего в темноте и тишине, почти что в невесомости. Сделать так придумал Жорик. «Посиди пока, отдохни, — сказал он мне три часа назад. — А мы тем временем с сестричкой… на процедуру сходим…» Мне стало не по себе от его голоса. Лидка старалась не кричать, когда жирный ублюдок взял ее за подбородок двумя пальцами. Так ласково, как он умеет. Она не издала ни звука. Ей не хотелось огорчать меня. Потом дверь за ними закрылась. «Сиди тихо», — сказал мне Серега. И довольно умело, деловито и без лишних усилий пристегнул меня к гарроте. Именно в этот момент в моем мозгу случилось короткое замыкание. Я как будто снова видел чужой сон. Или чужой комментарий к чужому сну — пожалуй, так даже точнее. Это была двадцатистрочная заметка в местной газете, на последней полосе, в колонке «Происшествия». Тогдашние газеты были желтыми, но всего лишь из-за дрянной бумаги; эти газеты расклеивались на уличных щитах, и горожане читали их, степенно перемещаясь от полосы к полосе, заложив руки за спину, хмуря брови и по временам улыбаясь чему-то далекому, — то ли победам хоккейной сборной, то ли неуклонному росту прироста. Но эта колонка, зажатая между погодой и кроссвордом, была безрадостной. Тусклая сводка УВД была старательно выхолощена и урезана до уровня здорового советского дебилизма. Заголовок — вот и все, на что решился редактор. Заметка называлась «Жуткая находка». Строки плясали перед моими глазами. Труп молодой девушки был обнаружен во время планового обхода подвалов по окончании отопительного сезона. Смерть, по результатам предварительной экспертизы, наступила в начале зимы. Причина выясняется. Как обычно, я мог читать между строк. В тот вечер медсестричка Светка пораньше отпросилась из военкомата. Она торопилась в гости к своему молодому человеку. О существовании молодого человека не знали даже ее родители. Это многое объясняло. Гаденыш так и не решился заявить о себе. Поэтому Светку искали где угодно, только не там, где нужно. И нашли уже весной, когда на улицах растаяли последние сугробы, а из подвалов пришлось откачивать воду. Мы были детьми, но и до нас время от времени доходили страшилки о скелете в подвале и о пионерке, что повесилась на красном галстуке. Девочка, в которую я был влюблен в свои тринадцать, пугалась до полусмерти, когда при ней рассказывали такие истории. Она могла бы не пугаться зря. Ее история закончилась иначе. Лида, моя секретарша, тоже боялась всего подряд. Боялась даже наших пациентов. И Жорика больше всех. — Куда ее увезли? — спрашиваю я у Вовчика. — Ну… откуда я знаю. Домой, наверно. А может, в ночной клуб. Она просила тебе привет передать. Я знаю, что он врёт. Пробую пошевелиться в кресле. — Расстегни браслеты, — говорю я. — Не было такого распоряжения. — Так позвони. — Не было такого указания. — Бл…дь, а какое указание было? — не выдерживаю я. Вовчик только улыбается. Один из бизнесов Жорика — охранные структуры. Мальчики по вызову. Обсуждать с ними их служебные полномочия — бессмысленно и бесполезно. Можно огрести по почкам. Однако не всё здесь определено служебным регламентом. Вовчик тоже любит самодеятельность. Вот он берет со стола пульт дистанционного управления, рассматривает, тычет пальцами в кнопки. Я с тревогой наблюдаю за его действиями. Он трогает джойстик. Моторчики начинают жужжать, титановые шарниры приходят в движение. — Ты что это затеял? — Мои ноги ползут выше головы. — Прекрати это делать! Но Вовчик не слушает. Он любопытный. — Сломаешь кресло, не расплатишься, — говорю я. Моторчики жужжат. — Че, сильно дорогое? — интересуется Вовчик. — По цене иномарки. Движение замедляется. Вовчик напряженно думает. Трогает пульт. Моя космическая капсула постепенно возвращается в стартовое положение. — А с чего оно такое крутое, а? — спрашивает Вовчик. — Долго объяснять. — Вот зачем ты бычишь, доктор? Взял бы да объяснил по-людски. Механизмы вновь оживают. Мои мускулы поневоле напрягаются. Говорят, мозги у этого кресла можно прошить заново. Снять ограничители. И тогда получится самая настоящая дыба, как у Ивана Грозного. Чтоб вылущивать кости из суставов и вытягивать позвоночник гармошкой. Но и нынешних предельных величин достаточно, чтобы… — На стоп нажми, — говорю я негромко. — Иначе оно прямо сейчас произойдет. А это не для слабонервных. — Чего произойдет? — Катарсис. Ты думаешь, за что мне люди по полторы штуки платили? Бедный, бедный Вовчик. Ему довелось отсидеть два года по малолетке, потом он служил в закрытом гарнизоне на Новой Земле. Что такое катарсис, он не знает, но слово ему нравится. Так мог бы называться аварийный выход из этого обрыдлого жизненного пространства, в котором люди толкаются, понтуются, распиливают бабло и уныло трахают баб, притом Вовчику достается куда меньше, чем многим другим. Хотелось бы, конечно, хорошо нюхнуть кокса и выйти потом на балкон собственного пентхауса, чтобы глядеть на искрящееся ночное небо и дышать морозным воздухом, о чем (заметим в скобках) всегда мечтал один талантливый психотерапевт. Но загадочный катарсис, по Вовкиным понятиям, должен быть даже круче. Он принимает решение. Нагибается надо мной и расстегивает ремни. — Ты правда по полтора косаря с клиента брал? — спрашивает он. Я молча киваю. Мне очень хочется поприседать, поразминать ноги и руки. Но правильнее будет потерпеть. По ногам бегут мурашки: ощущение отвратительное. Владимир все еще сомневается. — Давай-ка проверим, — говорит он наконец. — Если не работает — обратно сядешь. Я пожимаю плечами. Вовчик — парень крепкий. Под пиджаком у него — полноразмерный пистолет в удобной подплечной кобуре. — Перед сеансом брюки надо снять, — предупреждаю я. — А если по уму, то и плавки. Эффект будет неудержимым. Вовчик смотрит на меня расширенными глазами. — Ты смотри, это… — начинает он. — С катарсисом своим, не перегибай палку… — Катарсис будет твой, Владимир. А палка будет такая, что хрен перегнешь. Кажется, я объясняю доступным языком? Да. Его взгляд блуждает, глаза делаются маслянистыми, как от хорошей дозы, но мысль его все еще движется в правильном направлении: — Имей в виду, двор на сигнализации… ты не сможешь уйти. В последних его словах мне чудится нечто интимное. Усмехаясь про себя, я помогаю ему раздеться и взобраться на кресло (оно застряло в неудобной полупозиции, но Вовчик справляется). И вот космонавт пристегнут и готов к отлету. Мускулистый торс обвязан простынкой. «Может, глотнешь для смелости?» — предлагаю я ему. Он мотает стриженой головой. А мне вискарь неизменно помогает. Да, помогает. К тому же на часах — полчетвертого ночи. Моторчики гудят, изменяя геометрию его мира. Новый файл открыт. Можно начинать. — Владимир, — окликаю я его. — Да. — Будешь отвечать на мои вопросы. Быстро и сразу. Иначе будет больно. Понял? Он дергается всем телом. Ремни поскрипывают. Я вижу его насквозь. Поначалу можно ни о чем и не спрашивать. Ассоциации с именем? Неглубокие. Путин, Владимирский централ. Тут все очевидно. Статус, иерархический ряд? Легко понять. Уровень агрессии? У-у-у, похоже, достаточный. Вон как он бьется на гарроте. Вектор агрессии? С этим сложнее. Должно быть кое-что еще. Нужна тонкая настойка. Я считываю его пульс. Что-то будет, и уже скоро. — Владимир, — говорю я. — В-в-в… — Расскажи о своих друзьях. О любви. Как все начиналось. Давай, рассказывай. — Пусти… больно же… — Повторяю вопрос! С этими словами я двигаю джойстик. Хрустят сухожилия. Я нажимаю «enter». Из черного ящика вырываются невидимые молнии. — Вспомни все, как было. С самого начала. Он стучит зубами. А потом начинает говорить. Не сразу и невнятно, однако начинает. Говорит сбивчиво, захлебываясь и глотая слова. Мне уже не нужно слушать. Я и так всё вижу. Довольно далеко от Москвы, — два часа в колбасной электричке, — в глухом военном городке, отделенном от остальной земли протяженным забором из колючей проволоки, жили-были два приятеля — Вовчик и Сергей. Дружили с детства. Курили на одной помойке. В стороне, на танковом полигоне, время от времени проводились учения, и тогда стекла в пятиэтажках дребезжали от залпов; по единственной улице пылили пердючие военные уазики. Маршрут был один — к магазину за водкой. Как-то раз пьяный в жопу капитан на «буханке» сбил вовчикова одноклассника (тот катался на мопеде и не успел увернуться). Позднее сотрудники милиции отыскали у него дома сразу двадцать граммов наркотических средств, уже расфасованных для продажи. Убитая горем мать долго плакала в районном отделе, уверяя, что не знала о пагубных пристрастиях сына. К счастью, парнишка умер, и дело о хранении и распространении не получило дальнейшего хода. Иногда в часть наведывались с проверкой старшие офицеры. Они приезжали из соседнего коттеджного поселка, где жили с семьями. Приезжали, впрочем, без семей, зато с полными багажниками водки, и тогда на улицу лучше было вообще не выходить. Зимой было спокойнее, но не так интересно. Можно было взорвать помойку или поджечь в школьном коридоре что-нибудь едкое и вонючее, украденное с военного склада — правда, на то, что после этого школу закроют, нечего было и надеяться. Классы проветривали, а Серегу с Вовчиком как-то очень быстро вычисляли и наказывали. Причем наказывали обычно Вовчика (многие в школе звали его Вованом, добавляя к этому обидное прозвище). Казалось, Серегу наказания не задевали вовсе: он глядел на директора своими прозрачными нордическими глазами, не выражавшими ровно никакой боязни, и у того попросту опускались руки. Выгнать хулигана из школы было бы заманчиво, но выгонять его было некуда. Оставить на второй год? И терпеть это счастье еще четыре долгих четверти? По понятным причинам Серега потерял девственность куда раньше Вовчика. С кем и как? Это совершенно неважно. Любая девчонка отдалась бы ему в ближайших кустах, не размышляя ни минуты. Даже местные принцессы, офицерские дочки, втайне вожделели его, остерегаясь разве что папиного ремня. Бедному же Вовчику, как и многим другим до него, пришлось брать уроки мужества у Аллочки, продавщицы местного магазина — по счастью, эта достойная учительница готова была дать ответ на любой вопрос, и даже сверх школьной программы. Но была у него и любовь — как водится, безответная. Ангельски красивая и не по-детски влюбчивая дочка замкомбата не обращала на Вовчика никакого внимания. Она мечтала только о Сережке. Короче, всё было как в трогательной песне одной поп-группы, названной коротко и по-военному: «Руки Вверх!» У ангела было говорящее имя: Анжелика. Здесь, надо признаться, я чуть не свалился со стула. — Да, Анжелка, — повторяет Вовчик, откинув голову на подголовник и полуприкрыв глаза, словно в трансе. — Анжелочка… Самая классная тёлка. Да, Анжелочка была и вправду классной тёлкой. Классной она и осталась, разве что выросла в породистую бизнес-корову. Я, супердоктор Артем Пандорин, имел случай проверить. Если кто сомневается, у ее мужа сохранилось видео. Но в те годы Анжелочка была избалованной целкой, краснеющей от собственных мыслей, а Вовчик — неудачником из бедной семьи. Когда однажды душной летней ночью Сережка решил вдруг завалиться к Анжелке в гости, сердце у Вовчика упало. Потом забилось и снова упало. Странно: он был довольно чувствительным парнем. Если верить, что друзьями становятся антиподы, то Серега подошел ему как нельзя лучше. На самом деле им просто захотелось пива. Антиподы тоже пьют пиво, но не всегда у них есть деньги. «Давай завалим к Анжелке, — предложил Серега. — У нее родаки уехали, я знаю. Она даст». «Так ночь уже», — усомнился Вовчик. Но Серега глянул на него так беззаботно, что тот умолк. Возможно, они говорили о чем-то еще, но итог разговора получился однозначным. Вовкино сердце работало с перебоями, пока они шли от КПП через темное картофельное поле, перебирались через узкоколейку и с оглядкой приближались к анжелкиному дому. Серебристая луна красовалась в небе, и веселые звезды мерцали, словно бы подмигивали двум нашим романтикам. Папа-замкомбат и вправду был в отъезде: его васильковая «нива» не торчала, как обычно, под навесом. Анжелкина мамаша с младшей дочкой грели бока на крымском берегу. Ничто не мешало Анжелке предаваться грёзам, в своей девичьей спаленке, во влажном и волнующем одиночестве. Если бы Серега позвонил, она соврала бы что-нибудь. По телефону ведь не видно, когда краснеешь. Но мобильники в те времена стоили недешево, поэтому Серега просто запустил в окно камушком. Вовчик спрятался в тень. И очень вовремя. Дрогнула занавеска. А вслед за этим и окошко со скрипом открылось. Свет из окна скользнул по кустам малины, по сырой траве. Вовчик прижался спиной к стене, и его тень распласталась неподвижно. «Анжелка, — зовет Серега. — Гулять пойдешь?» Девчонка мнется для виду, но все-таки спускается вниз. Что-то происходит там у них, у крыльца, Вовчику не видно — что. Он весь дрожит. Мурашки поднимаются откуда-то снизу, бегут по спине и животу, как если нырнуть в бассейн с газированной водой. О чем-то они там говорят: от звука Анжелкиного голоса в плавках становится тесно. Вовчик запускает руку поглубже в карман, выправляет положение. «А я подумал, тебе страшно тут одной», — доносится до него Серегин голос. «Ну… немножко», — отвечает Анжелка. «Ты не бойся, — говорит Серега. — Никто сюда не придет». Вовчик скрипит зубами. Про него забыли, думается ему. Забыли даже, о чем договаривались. «А хочешь, я с тобой побуду», — предлагает хитрый Серега. «Мне учиться нужно», — глупо отмазывается девчонка. Какое там учиться, в июле месяце. «Ну, хочешь, вместе поучимся». Хочешь, не хочешь. Конечно, хочешь, и еще как. Вовчик скрипит зубами. Он хочет тоже. Хоть кого. Хоть Алку-давалку из продуктового. Бр-рр. А вот Серегу он ненавидит: как он только раньше этого не понимал. Какой же он друг, он сволочь. Все у него всегда получается. Не выдержав, он делает шаг вперед. Выступает из тени. Но на крыльце уже нет никого, и дверь перед его носом захлопывается. Еще полчаса он бродит по саду, сжимая кулаки. Даже луна смеется над ним. Вот ведь с-суки, да что они там… Как вдруг оконная рама отворяется, едва не вываливается наружу. Кто-то окликает его тихонько. Звезды мигают и взрываются у Вовчика перед глазами, а сам он, сломя голову, уже скачет вверх по лестнице. Дальнейшее я уже наблюдал в подробностях. Довольно занятно видеть одни и те же события разными глазами, думаю я сейчас. Я мог бы написать роман — жаль, что никто не поверит в мой реализм. Линии героев закручиваются в петли и переплетаются, как будто весь мир ускоренно вертится вокруг Артема Пандорина: а ведь самолюбивый читатель ни за что не согласится с этим. Но иногда мне кажется, будто я сам читаю эту книгу изнутри. Я слышу голоса моих героев. Я чувствую запах их юношеского пота. Звезды загораются в моей голове и лопаются. И мои реакции (чего уж там) такие же бурные и определенные. Потому что Анжелка — просто прирожденная шлюха. И была такой уже в свои четырнадцать лет. На другой день приехавший папа чует неладное. И начинает следствие. Анжелка — классная тёлка. Поначалу она молчит упрямо, что придает еще большую ценность ее дальнейшим показаниям. Потому что неделю спустя она сливает Вовчика с потрохами (забавное слово, правда?) А что же Сережка? Сережка остается ни при делах. Она его любит, видите ли. Папаша-замкомбат лично устраивает допросы и очные ставки. Избитый до крови Вовчик не говорит ни слова. Он никогда не читал книжек о благородных героях и вообще никаких книжек не читал. Но почему-то ему кажется, что выдавать друга — западло. Друг помалкивает тоже. Ну а папаша, как легко догадаться, дружит с местными мусорами. И вот наш глупый козлик отправляется в зону без малейшего промедления. Изнасилование ему шить не стали. Просто нашли в его квартире двадцать дежурных грамм наркотических веществ. Сережка еще год учится в одной школе с Анжелкой. Потом вместе с мамашей уезжает от греха подальше. Анжелкин отец начинает во что-то врубаться; но поделать ничего уже нельзя. В лагере Вовчик участвует в художественной самодеятельности. Он стучит палочками по рваному пластику барабанов, выпущенных заводом им. Энгельса. Он слушает, как смазливый придурок с чехословацкой гитарой исполняет песни группы «Руки Вверх!». «Потому что есть Сережка у тебя», — поет этот чувачок, севший по неопытности за кражу бумажника у дяденьки-спонсора, и Вовка (я клянусь) прячет лицо за дребезжащей медной тарелкой. Сейчас он тоже скрипит зубами. На его глазах — слезы. Его кулаки бессильно сжимаются. Как вышел срок, его призвали служить на Новую Землю. Про полигон НЗ ходили легенды. На этом курорте, если по-хорошему, надо было ходить в свинцовых плавках, не снимая их даже ночью. У Вовчика и у других выпадали волосы и зубы. Компот с бромом довершил дело. Ночью в казарме Вовчик грыз зубами подушку. А что еще оставалось делать? Передергивать затвор всухую? От тоски он писал письма Анжелке, та — не отвечала. Вероятнее всего, она позабыла обо всем, даже о милом Сережке. Принцессе отчаянно хотелось в Москву. В Москву после дембеля рванул и Вовчик. Кто-то рассказал ему, что там нужны парни без иллюзий. Говоря проще — реальные пацаны. Иллюзий у него и вправду не осталось. Он сильно изменился за эти годы, огрубел и сделался злопамятным. По пьяни или по дури он и вовсе был страшен. Однажды едва не пришиб глупую малолетку на съеме: она имела несчастье назваться Анжелой. Были времена, когда он сидел без работы. Однажды попробовал устроиться охранником в дорогой обувной магазин. На собеседовании за директорским столом он увидел Анжелку. С бриллиантовыми кольцами на пальцах. Поднялся и вышел вон. Потом беспробудно пил две недели. Питался шаурмой на площади Трех вокзалов. Хорошо еще, друг Серега однажды встретил его на Ярославском и пригласил работать на фирму к Георгию Константиновичу. — Владимир, — окликаю я. — В-в-в… — Ты хочешь вернуться в прошлое, Владимир? Если бы ты вернулся, что бы ты сделал? Он скрежещет зубами. — Если бы ты ее встретил снова, что бы ты сделал? — Убил бы, — выдавливает из себя Вовчик. — Лжешь. Не убил бы. Ты любишь ее. Ты никого больше не любишь. — С-сука, — шепчет Вовчик. Ха-ха. Я знаю, что я сейчас сделаю. Потому что я — суперский доктор. И в моем черном ящике хранится обширная база данных по всем клиентам. Адреса, телефоны. Я нажимаю «стоп». Глотаю виски из горлышка. Его мобильник у меня в руках. Я набираю номер. Включаю громкую связь. Вместо гудков играет музыка: «Such a perfect day». На часах — полпятого утра. Не волнует. — М-м-м. Кто там еще? — недовольно бормочет взрослая сонная Анжелка. Бизнес-леди и директор сети магазинов. — Давай, говори, — командую я вполголоса. — Говори. Это твой день. Вовчик смотрит на меня ошалело. — Анжелика, — произносит он. — Ну, я. Кто это? Я трогаю пальцем джойстик. Моторчики гудят. — Это… Владимир. Молчание вместо ответа. «Скажи ей», — приказываю я одними губами. — Это Владимир. Из Новоголицыно. Ты помнишь. В трубке слышны таинственные шорохи. — Я вас не понимаю, — говорит Анжелка. Однако не отключается. Нет, не отключается. Вовчик умолкает. Желваки играют на его скулах. Пот выступает на лбу. Ну что же, думаю я. Тогда — вот. Вовчик корчится в кресле. — Господи, — вырывается у него. — Анжелка. Скажи еще что-нибудь. У тебя голос… — Что не так с моим голосом? — спрашивает она. — Он такой же, как раньше. — Так это ты был? Два года назад? Ты приходил на собеседование? — она говорит все тише и тише. — Как ты нашел мой телефон? Вовчик переводит взгляд на меня. Принимает решение. — Неважно, — говорит он. — Я искал тебя. Правда. — Слушай… тогда и правда ужасно получилось. Я не хотела, чтобы так было. Вовчик тяжело дышит. — Меня заставили, — продолжает она. — Ты сам был виноват. Мне было четырнадцать. Кто бы меня послушал. Ее аргументы непоследовательны. Но Вовчик просто слушает ее голос. — Так зачем ты меня искал? — Похоже, она окончательно проснулась, эта перепуганная лживая шлюха. — Чего ты от меня хочешь? Если ты всё об этом, так ты не вздумай мне угрожать. Я позвоню мужу, и он… — Перестань, — просит Вовчик. — У тебя такой красивый голос. Молчание. — Я писал тебе письма. — Они не доходили. — Я хотел… Ему не хватает слов. Он отвык. Что поделать, охранников не учат разговорам. Их учат больно бить. Учат принимать удар. Это означает, что нужно бить еще больнее. Кресло меняет форму, и у пациента хрустят суставы. И у него уже стоит. Ведь у Анжелки такой красивый голос. — М-м-м, — еле слышно стонет Вовчик. — Я не могу больше. Вот ведь сволочь, — вдруг приходит мне в голову. Я докопался до самого дна его души. Луч боли — если можно назвать его так — осветил самые темные углы грязного подвала, где навалено столько скелетов, ломаных стульев, окровавленных простынок — да мало ли чего еще. Иногда кажется, что там ничего и быть не может, кроме этой дряни. Неправда. Там в глубине есть ржавая железная дверь, за которой — выход. Сейчас мы возьмем реальный стальной ломик и взломаем эту дверь. «А ну, скажи ей», — повторяю я беззвучно. — Я хочу тебя видеть, — говорит смелый Вовчик. — Прямо сейчас. Представляю, что творится сейчас у Анжелки в голове. — А еще что ты хочешь? — спрашивает она тихо. — Всё забыть. Чтобы как будто ничего не было. Я всегда тебя любил. С пятнадцати лет. — Я понимаю… Моя рука тянется к джойстику. Я, Артем Пандорин, просто супердоктор. Я чувствую, как дрожит ее голос. Сейчас она скажет ему… — А я вот не хочу ничего забывать, — говорит она вдруг. — Я всегда помнила о нём. О нём, а не о тебе. Он первый, ты последний. Ты понял? Я не хочу тебя видеть. Уйди из моей жизни. Сдохни. Отключись. Ржавая железная дверь с грохотом захлопывается. В трубке пульсируют гудки. Мои руки дрожат: delirium tremens? Мне холодно и тоскливо. Я подношу бутылку к губам. Виски имеет вкус жженой карамели. Я гляжу на Вовчика. Таким я его не видел еще никогда. — Пошло всё на х…й, — шепчет он. — Разъ…бись оно всё конём. Это тоже катарсис. Я опускаю пустую бутылку на пол. Опираюсь на кресло, чтобы самому не упасть. Отчего-то с координацией движений дела обстоят очень и очень неважно. С повышенной аккуратностью я медленно, тщательно расстегиваю ремешки — сперва на его ногах. Потом на запястьях. — Прости, Владимир, — говорю я. Прямой удар в челюсть, и свет для меня гаснет. * * * Мне снился мой пентхаус и панорамное окно с видом на реку. Было утро; над рекой поднимался туман, и небоскребы на том берегу, казалось, висели в воздухе. Надо полагать, наблюдатель с той стороны видел то же самое. Во сне я вспоминал, сколько этажей в моем доме, и никак не мог вспомнить. Почему-то это казалось мне важным. Звонил телефон — старый телефон с трубкой на витом проводе. Я подносил эту трубку к уху и слушал тишину. Затем раздавались гудки, болезненные, как сверло в зубе, а я по-прежнему молчал, словно и не ждал ничего иного. Иногда мне чудилось, что на мой мобильник пришло сообщение, и тогда я подрывался его искать, — не тот новый коммуникатор, из которого вынута батарейка, а свой старый любимый мобильник, который Танька называла неправильно, по-московски, «сотовым», — я искал его в разных местах в комнате и не мог найти, и соображал, что надо бы позвонить на него с обычного телефона, чтобы он откликнулся, но никак не мог вспомнить собственный номер. Я раскрывал ноутбук и видел, что по моим адресам свалилось сразу несколько писем. Все пустые. Я был окружен мертвой молчаливой пустотой. Наверно, первый космонавт Гагарин чувствовал себя так же в своей краснозвездной капсуле, оторванной от Земли, да так никуда и не улетевшей. Но с ним хотя бы кто-то говорил. Даже пролетая над вражеским полушарием, в режиме радиомолчания, он мог слышать собственный голос в наушниках. А это так редко получается во сне. — Артем, — чей-то знакомый голос окликает меня, и это тоже бывает редко. Маринка редко зовет меня по имени. Маринка? Я открываю глаза и вижу ее. Со стриженой челкой. В узких джинсах-стрейч. — Доброе утро, — говорит она. — Я тебя разбудила. Извини. Мне хочется подпрыгнуть на месте. Но я не могу двинуться. Я прикован к гарроте по рукам и ногам. И я не чувствую рук и ног, как космонавт в своем космическом кресле. — Что… ты… здесь делаешь? — спрашиваю я. И сам себя не слышу. — Ничего. Я искала тебя. Потом позвонила Георгию Константиновичу. И он меня привез сюда. — Он сам? — Собственной персоной, — отзывается голос Жорика откуда-то слева. Я вытягиваю шею: Жорик, представительный, в льняном пиджаке, стоит в дверях, вальяжно прислонясь к косяку. Он улыбается. — Сперва Мариночка испугалась, — говорит он. — Но ведь Георгий Константинович совсем не страшный. Он всегда рад помочь, если кому трудно. Мариночке было трудно, ну, я и помог. «Жирная сволочь», — думаю я. — Ты ведь не позвонил, как обещал, — говорит Маринка грустно. Жорик кивает большой головой: — Он был занят. Правда, доктор? — Я не мог позвонить, — говорю я. — Мне нельзя выходить на связь. Я… — Может, тебя расстегнуть? — перебивает Жорик. — Ты не будешь на людей бросаться? Вовчик мне рассказывал, как тебя ночью колбасило. Еле справился с тобой. Он приближается. От него пахнет дорогим парфюмом. Мы смотрим друг другу в глаза. Я облизываю сухие губы. Я ответил бы что-нибудь, если бы под креслом (я знаю) не валялась пустая бутылка из-под виски. Если бы я не был небритым и немытым. Если бы от меня не разило многодневным перегаром. А еще у меня, кажется, сломан зуб. — Пожалуй, не нужно спешить, — размышляет Жорик вслух. — Наш доктор утомился за ночь. Вредно ему так много работать, — оборачивается Жорик к Маринке. — Совершенно теряет человеческий облик. А что он тут вытворял на прошлой неделе, это просто не передать. Я вцепляюсь пальцами в поручни. — Ты зря так, Георгий, — шепчу я еле слышно. — Он опять недоволен, — удивляется Жорик. — Вон какой вискарь пьет. А всё недоволен. — Маринка, не слушай его, — прошу я. — Я больше на него не работаю. Хватит мне этого… дерьма… — И верно, хватит, — с удовольствием говорит Жорик. — Пора нашему Артему в отпуск. Отдохнуть, успокоиться. Печень подлечить. Устроить тебя в санаторий? Я снова гляжу ему в глаза. Он улыбается одними губами. — Я же про тебя все знаю, — говорю я. — Я же всё видел. Ты бешеный зверь. Ты же больной на всю голову. — Остынь, доктор. — Жорик кладет жирную лапу мне на плечо. — Если кто тут и бешеный, так это ты. Хорошо еще, привязать вовремя успели… Ну что ты там видел? У тебя уже галлюцинации? Он улыбается. А сам легонько, двумя пальцами трогает меня за подбородок. Гладит по шее. Перед глазами у меня вертятся огненные колеса. Если он нажмет чуть сильнее, я потеряю сознание. Но он отступается. Ласково похлопывает меня по щеке. — Тебе романы писать нужно, — говорит он мне. — Про шпионов. С твоей-то фантазией. Я глотаю ртом воздух, как рыба на песке. Но Георгий Константинович больше не обращает на меня внимания. Присаживается на край стола. Протягивает руку, и Маринка послушно делает шаг навстречу. Словно дочка к любимому папе. — Ну, не бойся, — говорит он. — Иди сюда, киска. Его светлый льняной пиджак от Cortigiani слегка помят и от этого смотрится еще дороже. Маринка нерешительно кладет ладонь ему на колено. У нее длинные пальцы с перламутровыми ноготками. Хороший лак, и маникюр сделан красиво. Жорик накрывает ее ладошку своей, тяжелой. — Теперь все будет хорошо, — шепчет он ей на ухо. — Не бойся, в интернат я тебя не верну… или хочешь, съездим с девчонками попрощаться? — Нет, — отвечает Маринка. — Вот и славно. Ты просто умница. И ты такая красивая. Сделаем тебе загранпаспорт, поедем жить в Испанию. Хочешь в Испанию? — Да, — отвечает она. Все это время я тщетно пробую вырваться. — М-маринка… Она оглядывается. Ее глаза поблескивают из-под аккуратно подстриженной челки. — Ты же не можешь так. Георгий Константинович легонько придерживает ее за руку. Она высвобождается. Приглаживает волосы. Я так любил этот ее жест. — Прости, Артем, — говорит она. — Ты знаешь… я больше не верю тебе. Раньше верила, а теперь нет. — Маринка. Всё совсем не так, как ты думаешь. Послушай меня, пожалуйста… Маринка грустно улыбается. — Я хотела на тебя посмотреть, — говорит она. — Но слушать тебя я больше не хочу. Георгий Константинович пожимает плечами и обращает взоры к небу — вернее сказать, к низкому потолку этого гребаного подвала. В этот момент я понимаю кое-что еще. — Это же театр, — вдруг вырывается у меня. — Ты же все подстроил с самого начала. Ты же меня подставил, сволочь, маньяк вонючий… — Не груби, доктор, — холодно говорит Жорик. — Премии не получишь. — Ты же маньяк. Расскажи, что стало с теми девчонками… расскажи хоть раз всё до конца. Жорик медленно переводит взгляд на меня, и дрожь пробегает по моему телу. — Не пугай девушку, — произносит он вдруг. — Она и так натерпелась. Заткнись… если хочешь, чтобы тебя хоть немножко уважали. Я гляжу на него расширенными глазами. Дрожь не унимается. Язык отказывается мне служить, и слова застряли в горле. — Пойдем, котенок, — зовет он Маринку. — У нашего Артема уже бред начался. Лучше его не слушать, а то потом не заснешь. Мы его пробовали успокоить, но, как видишь, не получилось. — Стой, — говорю я и сам удивляюсь своим словам. — Стой. Не трогай ее. Ты сволочь и убийца. Но Маринку ты пальцем не тронешь. Жорик задерживается в дверях. — За такие предъявы обычно отвечают, — произносит он сквозь зубы. — Но с алкоголика что взять. Может, Лиду позвать, пусть тебе капельницу поставит? — Лиду? — ужасаюсь я. — Лиду? — А что такого? Мои мысли путаются. Зубы стучат. Неужели я и вправду… — Так я позову, — говорит Жорик. А вот и Лидка входит, в своем порнушном белоснежном халатике. Она улыбается. — Вы не обижайтесь, Артем, — говорит она. — Вы ведь клинику закрыли. А сейчас сами знаете, как работу трудно найти. Вот я и подумала… — Не надо, — прерываю я. — Я все понял. Жорик недобро щурится. — Отдыхай, Пандорин, — советует он. — Сам же говорил — твоя работа кончилась. — Артем, — говорит Маринка. Она так редко называет меня по имени. — Мне очень жаль, Артем. Выздоравливай. Дверь за ними закрывается. Несколько минут я держусь за горло. Наконец меня тошнит прямо на бетонный пол. Сереге придется поработать тряпкой, думаю я с мстительной радостью. А я как раз изловчусь да и пну его ногой. Мне становится весело. Он победил. Он победил меня. Взял мою жизнь и уничтожил. Вот сейчас бы и сдохнуть, чтобы без мучений, — думаю я, тихо посмеиваясь. Не так уж редко мне хотелось умереть. А может, я уже умирал, много-много раз. Но вот что странно: тогда была боль. Теперь нету. * * * Дорога обратно не запомнилась. Хмурый Вовчик вел машину молча. Линия фонарей сливалась в новогоднюю гирлянду. Мне было очень плохо. Возможно, поэтому Вовчик наконец взглянул на меня и произнес: — Держись, доктор. Не было приказа тебя в лесу закапывать. Я не ответил. Перед глазами плыли цветные пятна. Рубиновые огни перемещались. Вовчик подумал еще. Положил руку на рычаг коробки-автомата. Недоигранный жест дружелюбия, отметил я равнодушно. А он вдруг сказал: — Ты мне хотел помочь. Я помню. — Забей, — ответил я. — Сейчас заедем в госпиталь. Пусть тебя коллеги посмотрят. Я слушал равнодушно. Мой диагноз я и сам знал. Вовчик вздохнул. — Вот ты ответь мне, доктор, — продолжал он. — Только без протокола. Ты же людей насквозь видишь. Где твои глаза были, когда ты с Георгием работать решил? Ну ладно я, мне… терять нечего… а ты-то зачем в это говно полез? Мои пальцы сжались в кулаки. — Так сложились обстоятельства, — сказал я. Огни светофоров мигали. За темными стеклами вырастали высотки Крылатского. — Георгий Константинович — человек специальный, — сказал Вовчик тихо. — Знаешь, что про него ребята говорят? Не зря, говорят, у него детей нет. В договоре пункт такой был. Я сглотнул слюну. Меня мутило по-прежнему. — В каком договоре? — спросил я. — Не догоняешь? — Вовчик загадочно ухмыльнулся. — Ну да, он же крест носит за сто тысяч. Детдом спонсирует, и все такое. Да только слишком уж он везучий. Не бывает так. Он уж сколько раз умереть был должен, а все жив. — Бред, — отозвался я. — Может, и бред. А только ребята еще говорят… кто с ним работает, тому тоже с договора не соскочить. До самой смерти, да и после тоже. Закашлявшись, я зажал рот ладонью. Вероятно, со стороны это смотрелось комично. Но Вовчик в своей жизни видел и не такое. Смеяться он не стал. Он все понял. — Потерпи, — сказал он заботливо. — До больнички недолго осталось. Стекло поползло вверх. Ветер растрепал мои волосы. Я судорожно сглотнул слюну. Бросив на меня короткий взгляд, Вовчик притормозил и прижался к обочине. Прошелестел замок. Я приоткрыл дверь: под колесами темнела и пузырилась громадная лужа. Где-то это уже было, подумал я. Наощупь отстегнул ремень и свесился вниз. Стало полегче. — На, воды попей, — предложил Владимир чуть позже. Мы снова двигались. Я безвольно откинулся на подголовник. Прикрыл глаза. — А Анжелику я найду, — услышал я. — Зуб даю, найду. И отдеру, как сидорову козу. 008. Оглянись Белый, белый подушечный склон. Под ним стелется снежная равнина простынки — а дальше обрыв до самого пола. Я смотрю на все это одним глазом. Второй утонул в подушке. Подушка белая и мягкая. Удивительное ощущение. Это больница для бедных, и здесь пахнет мочой и лекарствами. Но у меня все же есть своя тумбочка и домашние тапки. Даже хорошо, что моя постель — в коридоре. Я могу видеть других пациентов. Они больные и несчастные, возможно, даже больше, чем я. Мне можно вставать, но я не спешу. Я наслаждаюсь покоем. И еще у меня вырвали зуб — специально водили в стоматологию. Надо же студентам на ком-то практиковаться. Недавно был обед. И вот теперь старик из крайней палаты движется в уборную. Он — в халате, в носках и шлепанцах. Он шаркает подошвами по линолеуму и опирается на свою алюминиевую рогульку. Рано или поздно он проползет мимо, обдав меня запахом нестиранной фланели и застарелого пота. Не мужского. Жалкого, пустого, старческого. Так потел Виктор, ревнивый Анжелкин муж. Сестричка катит куда-то инвалидное кресло. Она могла бы помочь старику. Но у того своя история. Это серьезное дело — дойти до уборной и вернуться. Вот он рядом. Он тяжко дышит. — Такие дела, — говорит он мне. И я вижу его спину. So it goes. Это откуда-то из Воннегута. Проклятущая литература. Старик удаляется. Его рогулька стучит о линолеум: бух, бух. Шлепанцы шаркают: шкрр, шкррт. Я закрываю оба глаза. Я здесь третий день. Добрые врачи не обижаются на меня, когда я отказываюсь от их процедур. Они принимают меня за недоучившегося фельдшера с неотложки. А может, за санитара со «скорой». Их отношение ко мне — покровительственное. — Артем, — зовет меня сестричка, и я приоткрываю один глаз. — Там Петров с горшка свалился. Иди, помоги, а то мне одной тяжело. И это тоже пройдет, думаю я. Примерно то же было и вчера вечером. Я не спеша надеваю тапочки и иду за ней в конец коридора. Полвека назад этот Петров был танкистом. Там, где побывал он, я не вынес бы и десяти минут. Но теперь он упал с унитаза и не может встать. Вдвоем с сестричкой мы его поднимаем. Чертыхаясь про себя, сестра помогает ему натянуть штаны. — Ох, бл…дь, — бормочет старик. — Что же за жизнь такая говенная. Хоть бы сдохнуть без мучений. Сжимая его руку, я негромко говорю: — Ничего. Вспомните Алжир. Вот где говно-то было. Старик глядит на меня выпученными глазами. — Ты, что ли, был там? — переспрашивает он сердито. — Ты там не был. За рычагами не сидел на минном поле. Вот и не говори. — Молчу я, молчу, — соглашаюсь я. — Все хорошо. Успокойтесь. Вцепившись в рукоятки своей рогульки, он сопит и переступает с ноги на ногу. Потом громко выпускает газы. Я закрываю глаза. * * * Горячее солнце, горячий песок. Рев моторов. Вонь перегретых дизелей и семьдесят градусов по Цельсию в грохочущем железном гробу. Это не кошмар. Это просто звучащие картинки из его памяти. Вдоль алжирской границы запрятаны сотни тысяч противопехотных мин. Французам некуда было их девать, вот они и решили повеселиться перед уходом. Разминировать границу послали наших танкистов. Русское мясо дешевле. Механик-водитель Петров работал и вовсе бесплатно. Мины взрывались под тралом, а иногда под бронированным брюхом тягача (с виду это был обычный танк Т-55, но без башни). Тогда тягач подбрасывало. Но Петров держался крепко и дергал свои рычаги и все утюжил и утюжил гусеницами белый песок. Ему тогда было как мне сейчас. Девочке по имени Аминат было четырнадцать или пятнадцать, когда она встретила Петрова. Никто не посылал ее в русскую медсанчасть, она сама пошла, из любопытства. Было жарко. Петров пил невкусную воду из фляжки, вода отдавала разогретым железом, как и всё здесь; ему перевязали разбитый лоб, и он стал похож на молодого мусульманина-хаджи, только без бороды и халата, зато в мокрой гимнастерке. Девочке Аминат он показался очень красивым. Да и сама Аминат вовсе не считалась дурнушкой — такая же тоненькая, как и все другие дети в деревне, и с такими же блестящими черными глазами. На свою беду, Петров уже немножко знал по-французски и спросил у девчонки, как ее зовут; она назвала себя — так же звали мать Пророка, да будет благословенно его имя. Петров, который не мог знать этого, все равно улыбнулся. И тогда бедная Аминат решила, что… Это был ужасающий грех — даже думать об этом. Но в селении совсем не осталось мужчин, даже местный мулла давным-давно покинул их, убоявшись повстанцев, а мать Аминат умерла от дизентерии. Поэтому Аминат не подозревала, что уже совершает богопротивное дело, только вступив в разговор с неверным. А что, если бы, — думала, наверно, Аминат, — а что, если бы в целом мире не осталось больше никого — ни старух из деревни, ни военных, ни злых мальчишек? А что, если бы, — думал, наверно, Петров, — можно было забрать ее с собой, в Союз? Глупости. Ни о чем таком они не думали. Кроме того, Петров числился секретарем комсомольской ячейки и даже один раз выступал перед товарищами с докладом о международной обстановке. О том, что участились случаи враждебных вылазок. И о том, что нужно быть бдительными. Что через полвека счастливые потомки будут жить при коммунизме, а до тех пор нужно потерпеть. Через полвека Петров заваливается на свою койку в восьмиместной палате. Он тяжело дышит. У него — неопрятная серая щетина и впалые щеки. Петров глухо кашляет. — Потерпите, — говорю я и снова беру его за руку. — Сейчас сестричка лекарство принесет. Темно. Опрокинутая луна светит не по-нашему. То ли сверчки, то ли суслики посвистывают в отдалении. И еще чей-то шепот слышу я — злобный, свистящий. «Нехорошо, братишка. Опять танкисты весь свежачок забрали. Давай по-хорошему: делиться надо». Трое чуваков в х/б подступили вплотную. Они без оружия: стройбат на отдыхе. Двое других держат за руки девчонку. Та отчего-то молчит, только всхлипывает и поскуливает тихонько. Похоже, напугалась до смерти. Петров отступает на шаг. Резко нагибается. В руках у него — какая-то железная херня, шкворень или что-то вроде. Заранее приготовил? «Тэ-эк», — мерзко, по-блатному тянет кто-то из стройбата. Петров — по-прежнему в белой повязке. Это удобно. Пот не стекает ему на лоб. А вот строители почему-то резко потеют. Он перехватывает шкворень поудобнее. «Т-твою мать», — говорит кто-то, кого я не вижу. «Мочим его, — выкрикивает кто-то еще. — Мочим, я отвечаю». Да, этот Петров — смелый парень, решительный. Я могу читать его мысли. Они короткие, как вспышки автоматных очередей старого доброго АК-47, еще не модернизированного для Афгана. «Р-раз», — думает Петров. И шкворень с хрустом опускается сбоку на чью-то шею. Здесь надо бить первым. «Р-раз», — р-разворачивается он опять. Раз и еще раз. Он силен, этот Петров. Но что толку, когда их четверо. Он тормозит, слыша движение сзади, и тут же пропускает прямой удар в челюсть. Луна в черном небе заваливается набок и гаснет. И тогда эта девчонка, Аминат, вырывается и бежит к белой бетонной коробке медсанчасти, бежит и кричит что-то на своем языке. Кричит, не боится. Кажется, ее слышат: в небо взлетает сигнальная ракета. И все кончается. Старик еле слышно хрипит. — Иди, Артемчик, — говорит сестричка. — Спасибо. Теперь я с ним управлюсь. Вернувшись, я укладываюсь на койку. Я устал от чужих историй. Никто не поможет мне написать свою — да теперь это уже и ни к чему. Тогда, в подвале, мне нужно было взять железный шкворень и мочить жирного Жорика, мочить что есть сил, пока его самодовольная рожа не превратилась бы в свиную отбивную. Пока его маршальский жезл не повис бы гнилой вонючей тряпкой. Но теперь слишком поздно. Он знал, чего хотел, и он победил меня. Размазал ниже плинтуса. Забрал все, что у меня было. И Маринку. А я — идиот. Вернее, я был идиотом, а теперь я просто никто. Вздохнув, я отворачиваюсь лицом к стене. Кто-то из больных, кто лежал здесь еще до меня, нацарапал на ней шариковой ручкой: ОГЛЯНИСЬ Не жизнь, а сплошные символы. Мне что-то неохота оглядываться. Даже когда сестричка снова меня окликает. Я и не оглядываюсь. — Артем, — слышу я другой голос. Не может быть. — Артем, посмотри на меня, — говорит Танька. Я сажусь на постели. Танька постриглась коротко и окончательно превратилась в девушку-милиционера. — Да с ним все в порядке, — объясняет за меня сестра. — И не тошнит больше. В понедельник доктор придет, и выпишем. Таньку она побаивается. Чувствует в ней власть? — Ты изменился, — говорит Танька. Спасибо. Я знаю. Случается, по утрам я смотрю в зеркало. Таня провожает глазами сестричку. Затем обращает взор на меня — и взор этот внимательный, очень внимательный. Посещений сегодня нет, и к тому же я не могу понять, как она меня нашла. — Как ты меня нашла? — спрашиваю я. — По справочной. Но вообще-то я искала не тебя. Танька в своем репертуаре. И она не из тех, кто жалеет слабаков. — Я не могу дозвониться до Маринки, — говорит она. — Она не возвращалась в интернат. Я не знаю, где она. Может быть, ты знаешь? — Я догадываюсь. — С этого момента — подробнее, — требует Таня. Говорить правду чрезвычайно неприятно. Куда противнее, чем врать. Я рассказываю Таньке несколько вещей, которые неизвестны даже ей — инспектору по работе с несовершеннолетними. Это отвратительные вещи, но это правда. — Ты все же втянул ее в историю, — говорит она. — Как ты мог? На это мне ответить нечего. Вдалеке хлопает дверь. Медсестричка появляется в конце коридора. Она почти бежит. Потом просто бежит. Лицо у нее бледнее халата. — Артем, — зовет она. — Ты не мог бы подойти? Там, похоже, Петров кончается. Я сейчас на отделение позвоню. Таня бледнеет. Я молча поднимаюсь. «Шлеп, шлеп», — стучат больничные тапочки по линолеуму. Здесь пахнет лекарствами, мочой и еще чем-то: смертью, — понимаю я вдруг. * * * Старик еще дышит. Пот выступает на лбу. Пульс ускользает. Вот-вот его сознание потухнет окончательно. «Такие дела», — думаю я. Стоп. Вот она, ниточка его жизни. Пульс учащается, и я знаю: это не предвещает ничего доброго. — Х-х-х, — хрипит старик еле слышно. Ему больно. Поэтому картинка включается снова. Боль — превосходный ретранслятор. Прожекторы на вышках выхватывают из темноты часть двора и длинный ангар. Бетонное строение, похожее на колхозный коровник, тянется поодаль. Этот хлев приспособлен под казарму стройбата. Неправильный месяц висит в небе. Непрогретый дизель ревет и стреляет. В железной полутьме Петров дергает ручки фрикционов. Он улыбается и поет: «Броня крепка и танки наши быстры». Гусеницы лязгают, и тягач разворачивается на месте. Теперь бетонный барак — прямо по курсу. Закусив губу, Петров бросает машину вперед, и непрочные стены разлетаются, как будто под них был заложен фугас. Тем парням в казарме не позавидуешь. Рывок — и танк пятится назад, оставляя после себя громадный пролом в стене. Мои уши забиты ватой. Теперь все происходит беззвучно, как в кинохронике, и только запах отчего-то я чувствую — это запах разогретого металла и удушливая вонь дизельного выхлопа. Тягач останавливается. Петров не спешит выбираться из люка. К нему уже бегут какие-то люди. Кажется, они стреляют в воздух. «Вот так оно и было, — слышу я вдруг. — Броня крепка. Взяли меня и увезли сразу. Даже попрощаться не дали. Потом еще три года на лесоповале оттрубил, ясно тебе?» «Вы со мной говорите?» — спрашиваю я. «С тобой, с тобой. Не удивляйся. Скоро перестану». «Только не надо умирать», — прошу я. «Нет уж. Хватит. По два раза на дню с толчка падать — это вы извините. Не надо нам такой жизни». Я сжимаю его руку. «Сейчас укол вам сделают», — говорю я, чтобы что-нибудь сказать. «Пустое». Кто-то надрывно кашляет в палате. Я зажмуриваюсь еще крепче. «Все там будем, парень, — старик снова обращается ко мне. — Но ты туда не спеши. Хреново будет — терпи. И уж только если совсем хреново…» «Успокойтесь», — пробую я возражать. «Я вот чего думаю, — прерывает меня старик. — Ну, взял бы я тогда девчонку в Союз. Весь бы век вкалывала, щас бы пенсию получала три тысячи. А так… там заграница все-таки. И море у них теплое… а? Что скажешь?» «Да, там хорошо», — лживо заверяю я. «Молодой ты еще… что ты понимаешь». Несколько минут я не слышу ничего. Потом его мысль оживает опять. Мерцает, как бы не в силах оформиться в слова. «Может, она меня простила?» — произносит он наконец. Словно в трансе, я кое-как открываю глаза. Старик уже не дышит. Щетина на впалых щеках выглядит просто ужасно. — Может быть, простила, — повторяю я вслух. Хроник на соседней койке глухо кашляет. Похоже, он ничего не слышал. В коридоре слышны торопливые шаги; распахивается дверь, и появляется сестра, а за ней — помятый красноглазый дежурный врач. — Смерть до прибытия, — констатирует он. Вероятно, он когда-то работал на «скорой». — Говорил что-нибудь? — интересуется сестричка. Я качаю головой отрицательно. Поднимаюсь и выхожу из палаты. «Шкр, шкрт», — шуршат шлепанцы. — Артем, — говорит Таня. Я поднимаю на нее глаза. — Скажи мне, где живет этот Жорик. — Едем вместе, — говорю я. — Прямо сейчас. Маленький корейский «шевроле» ждет нас за оградой больницы. С непривычки кроссовки жмут. В зеркальце на солнцезащитном козырьке я вижу себя: обросшего, бледного. Я сжимаю зубы. Отворачиваю зеркальце. «Шевроле» выруливает на трассу и устремляется, все разгоняясь. По сторонам тянется лесопарк; с деревьев облетают листья — желтые, красные. Это довольно красиво. — Таня, — говорю я. — Я не оставил бы ее там. Так получилось. Танька смотрит на меня искоса: — Говори адрес. Притормозив у обочины, она внимательно смотрит в зеркало. А затем решительно и умело, быстро перехватываясь руками, выкручивает руль налево. «Шевроле» срывается с места и разворачивается через двойную сплошную. * * * Жуковка встретила нас глухой тишиной. Солнце опускалось за желтые деревья, и крыши трехэтажных замков блестели, как после дождя. Мы проследовали через пару блокпостов (Танька равнодушно выставляла в окно милицейские корочки). Миновали гигантский спорткомплекс с припаркованными у входа дамскими кабриолетами. Объехали два охранничьих «гелика» и один брошенный поперек дороги «мазерати». Перепутали улицу и потратили с четверть часа на поиски. Закат заалел, когда мы были у цели. Я вспомнил, как одним летним вечером охранник Вовчик вел меня к машине. Мои ноги подкашивались, и он любовно поддерживал меня за плечи. «Ничего, — говорил он. — Ничего. Как говорится — любовь прошла, завяли помидоры. У каждого своя история… а что не твое, ты по ходу забудь. Понял, доктор?» Тогда мне было хреново, и я даже не нашелся, что ответить. С тем и уселся в машину. Нехорошо прищурившись, Танька посигналила у ворот. К моему изумлению, створки тотчас же поползли в разные стороны. К особняку Георгия Константиновича вела широкая дорожка, выложенная плиткой, темно-бурой, словно от запекшейся крови. Пролегала она мимо зеркального пруда, альпийской горки, усыпанной какими-то траурными цветочками, мимо колючих розовых кустов (тут я поморщился), мимо лунных фонарей, словно бы висящих в пространстве на невидимых растяжках. Никто нас не встречал. Только видеокамеры поблескивали злобными глазками. Когда нас окликнули, я вздрогнул сильнее, чем следовало. А вот Танька очень хладнокровно обернулась на голос. — Добро пожаловать, — сказал Георгий Константинович. — Уж мы вас ждали, ждали. «С блокпоста предупредили», — понял я и тут же перестал об этом думать. Это было как dИjЮ vu — грузный бритый Жорик в льняных брюках и футболке с размашистой надписью. На этот раз простой и скромной: VERSACE И чуть выше, мелкими буквами: Too late to kill Он восседал за идиотским белым пластиковым столиком, как из уличного кафе, на таком же стульчике — словно весь этот одноразовый гарнитур вытащили только что, специально для нас. Догадка была не такой уж и нелепой: на столе перед ним красовалась бутылка «хеннесси» — и возле нее в ряд три пустых бокала, как пешки подле короля. Я не сразу заметил нездоровую бледность его лица. По всему видно, что у него скачет давление. Не слишком ли он увлекался подвалом, подумал я, и меня передернуло снова. Потом я вспомнил, что и сам выгляжу не шикарно. А Жорик уже обратился ко мне: — Подсаживайтесь, доктор. И мадам. Прошу. Мы остались стоять. Жорик пожал плечами. — Если вы приехали за Маринкой, то лучше сразу сядьте. Не говоря ни слова, Танька сдвинула пластиковый стульчик и уселась, сложив руки на груди. Я последовал ее примеру. Жорик потянулся к бутылке, взвесил в руке бокальчик. Я покачал головой отрицательно. — Давно ли? — усмехнулся Жорик. — Давайте к делу, — холодно произнесла Таня. — Вы что-то говорили о девочке? На крыльце особняка появился Вовчик. Издалека помахал мне рукой, как старому другу. Повернулся спиной и скрылся в доме. — О девочке, — вздохнул Жорик, наливая одному себе. — Да. Тут вопрос серьезный. — Вопросы вам будут задавать в другом месте, — пообещала Танька. — А мы хотим знать, где Марина. И больше ничего. — Где Марина. Хорошо. Я скажу. Но позже. Жорик единым духом залил в себя грамм сто коньяку. Он перестал улыбаться. Теперь разглядывал этикетку «хеннесси», будто надеялся прочесть на ней что-то новое. — Доктор, — сказал он затем. — Я всегда знал, что ты парень талантливый. — Ну и что? — спросил я. — Помнишь, я тебе говорил, что твоя работа кончена? Я промолчал. — И я тебе сказал, что Марина останется здесь. Ты не спорил. Не спорил ведь? Пусть гражданин начальник так и запишет. — Тут Георгий Константинович метнул проницательный взгляд в танькину сторону. — Так и было? — спросила она каким-то новым, незнакомым голосом. — Я не помню, — признался я. — Они меня напоили. — Ты не очень-то и отказывался, — проговорил Жорик. А сам приподнял бутылку, словно приглашал. Я отвернулся. — Хватит нам зубы заговаривать, — напомнила Таня. — В прокуратуре о ваших художествах всё известно. Жорик усмехнулся. Снова наполнил бокал, повертел перед глазами. — В прокурату-уре, — протянул он. Усмешка задержалась на его губах дольше обычного, да так и не сползла. Он с видимым удовольствием выпил (у меня отчего-то свело живот), вернул бокал на стол и продолжил: — Вы немного не врубаетесь. Я тоже люблю самодеятельность, но вы уже заигрались. — Где Маринка? — негромко спросила Таня. На меня она не смотрела. Она не сводила взгляда с Жорика. Он тоже смотрел на нее — и улыбался. — А вот это я люблю, — сказал он. — У нас, может быть, и газовый баллончик в сумочке? Наконец-то его рожа раскраснелась, и он перестал быть похожим на распухший труп. — Вы где служите, девушка? — спросил он заинтересованно. — В паспортном столе? Ах, нет. Наверно, по малолетним правонарушителям специализируетесь. Да и то, наверно, в карьере обходят. По одежке вижу. На мгновение я решил, что Танька обидится. Но это было не так. — Я тоже много чего вижу, — отвечала она. — Чтоб вы знали, дорогой господин спонсор: ваш знакомый директор интерната уже под подпиской о невыезде. Поскольку по ряду причин в зону он очень не хочет, он будет разговорчивым. Жорик шлепнул ладонью по столу. — Вот так даришь детям счастье, и никакой благодарности, — заявил он. — Послушайте, девушка. Хватит тупить. Вы хотите нормальной жизни? Старшим инспектором хотите быть? Один звонок, и у вас — кабинет и кресло кожаное. — Где девочка? — упрямо спросила Танька. — Я без нее не уеду. — А вы оставайтесь. — Жорик широким жестом обвел окрестности и чуть не смахнул бокал. — У нас тут весело бывает. Всяко лучше, чем на ваших вечеринках в ДК милиции. — Я бы на вашем месте не веселилась. Вот странно: Жорик и вправду вдруг стал серьезным. Даже надпись «Versace» на его брюхе отчего-то съежилась. — Окей, я вас понял, — медленно произнес он. — Ну что же. Придется порешать вопросы… Ледяные мурашки побежали у меня по спине. Его заплывшие мутью глаза ворочались в глазницах, не останавливаясь ни на ком. Я помнил этот его взгляд. Такой взгляд был у него уже в его пятнадцать. Блуждающий взгляд убийцы. Я посмотрел на Таньку и слегка охренел: она улыбалась. Одними губами. Но все же она улыбалась. Точно так же, наверно, она глядела на своих трудновоспитуемых малолетних воров и насильников. Переделывать их бесполезно, знала она. Можно только переломить их волю. — Дело уже у федералов, — бросила она. — Мы не увлекаемся самодеятельностью. Мне показалось, что Георгий Константинович на мгновение утратил самоконтроль. Это длилось недолго; правильнее сказать, недолго длилось мое заблуждение. Его жирные пальцы разжались, на губах зазмеилась скверная улыбочка. Но муть из глаз пропала. Теперь он был спокоен, даже очень спокоен. Он запустил руку в карман и вытащил тонкий дорогой мобильник. — Маринчик, — сказал он в трубку, и мое сердце сжалось. — Выйди, киска. Да. Так получилось. «Так получилось», — повторил я беззвучно. Прошло пять минут, на протяжении которых меня бросало то в жар, то в холод. Георгий невозмутимо разглядывал свои белые жирные руки; он уперся кулаками в стол и вертел большими пальцами — то по часовой стрелке, то против. — Что бы вы там ни говорили… — начала Танька и остановилась. Хлопнула дверь, и Марина сбежала вниз по ступенькам. Лишнего стульчика не нашлось. Чмокнув Таню в щечку и мимолетно тронув мою руку, Маринка отстранилась и осталась стоять — в шелковом домашнем халатике, вроде кимоно, чрезвычайно дорогом. На ее груди шелк переливался всеми красками. Я только сейчас увидел, какая она красивая, когда в дорогой одежде. — Как хорошо, что вы снова вместе, — сказала она. — Вы прекрасная пара. — Марина, — сказала Таня строго. — Перестань говорить глупости. Мы здесь только ради тебя. Жорик хмыкнул и пожал плечами. — Тебе нельзя здесь оставаться, — продолжала Танька. — Ты понимаешь, что это всё не продлится долго? — Возможно. — Маринка упрямо взмахнула ресницами. — И что? Впервые Таня запнулась и не знала, что сказать. Я не сводил глаз с Маринки. И она это заметила. — Артем, — сказала она мягко. — Ну извини. Я вас всех очень люблю. Не надо заводить снова этот разговор. Давай останемся друзьями, а? Не дожидаясь ответа, она положила руку Жорику на плечо. — Все в порядке, — сказала она. — Я пойду? Он заворочался было в своем кресле, но Маринка легонько хлопнула ладошкой по его бритому черепу. И Георгий Константинович заулыбался. «Пока-пока», — беззаботно пропела Маринка. Белое пламя вспыхнуло в моих глазах и погасло. Таня сидела, закрыв глаза руками, будто тоже ослепла. — Я не знаю, что у вас здесь происходит, но я это так не оставлю, — сказала она наконец. Георгий Константинович благосклонно кивнул. — Да, вы уж займитесь, — разрешил он. — Собирайте показания. Соседей советую опросить. По соседству генерал милиции живет, коллега ваш. Заслуженный работник органов. Позвать его? Танька побледнела от злости. — Хочешь быть самым крутым, — прошептал тогда я. — А ведь я тебя так и не долечил. Жорик поморгал. Зачем-то оглянулся. Потом не выдержал и расплылся в своей похабной улыбке. — А я снова тебя позову, — заявил он. — У меня денег хватит. Я поднял на него глаза. У меня мелькнула странная мысль: я как будто смотрел в зеркало, гребаное кривое зеркало, в котором видно слишком многое. Мерзкая лысая рожа с покрасневшими глазками — это я сам. Такой, как есть на самом деле. Я уже давно омерзителен сам себе. Осталось только заменить отражение в зеркале. Смешно вспомнить. Когда-то я был успешным и удачливым, меня любили девчонки, а я всерьез собирался заработать денег на… — Пентхаус, — сказал Жорик, обращаясь только ко мне, и я вздрогнул. — Ты ведь хотел пентхаус построить? И как, строится? Я промолчал. Его пальцы отбили по столу короткую дробь. — Ты давай, старайся, — сказал он. — Годам к восьмидесяти осилишь. А у меня, чтоб ты знал, полтора гектара побережья на Коста Брава. Там тепло. Там яблоки. Он почесал под мышкой, и я вдруг увидел, что футболка с Версаче порядком промокла. — Гори все огнем, — сказал он вдруг. — Бизнес этот ваш ебучий, прокуратура, налоговая… билеты уже куплены. Так что вы как раз вовремя — типа чтобы попрощаться. Я не верил своим ушам. По Танькиному лицу пошли пятна: кажется, она только сейчас начала понимать, как он сделал нас всех. — Я, может, только жить начал по-настоящему, — сказал Жорик. — О душе задумался. Спасибо доктору Пандорину. И Мариночке, конечно. Ну что, по последней? Не спеша, недрожащей рукой он разлил на двоих. — Вам, девушка, не предлагаю, — со значением произнес он. — Вам еще за руль садиться. Охранник вновь появился на крыльце. Он стоял, скрестив руки, и наблюдал за нами. Я тоже смотрел отстраненно, как моя рука сама тянется к бокалу. Бледные пальцы обхватили прозрачное стекло. Рыжая жидкость плескалась в нем. Солнце село, и откуда-то долетел холодный ветер. — Коста Брава, значит, — выговорил я. — Именно. В общем, давайте. За все хорошее. Это был тост. Не дослушав, Танька резко поднялась, уронив пластиковое кресло. Ножка бокала пискнула и переломилась. Хрустальный цветок с хрустом раскрылся в моей руке. Темная жидкость потекла по запястью, и отчего-то защипало ладонь. — Пошли, — сказала Танька, даже не взглянув на меня. Никто нас не провожал. Ворота сами собой разъехались в разные стороны. Всю дорогу обратно Танька смотрела вперед, кусая губы. В Крылатском, возле ярко освещенной стеклянной арки метро, она остановила машину. И сказала, по-прежнему не глядя в мою сторону: — Артем. Как ты думаешь, за что она так… с нами? — Она больше не с нами, — отозвался я. Танька врезала кулаком по рулевому колесу, и «шевроле» коротко вскрикнул. — Я его все равно достану, — сказала она. — Не я, так Интерпол. Я этого так не оставлю. — Но ей с ним хорошо. — Да. Ты прав. Таня закрыла лицо руками. Она не умела плакать, она просто не хотела никого видеть. — Вот и всё, — сказала она чуть позже. — Тебе на какую станцию? — Мне некуда ехать, — отвечал я просто. Она усмехнулась. — Тогда поедем ко мне. Только не думай, что это благотворительность. Мне грустно. — Мне тоже, — отозвался я. Девушка-инспектор зачем-то поглядела в зеркальце. Расстегнула ремень безопасности. Повернулась ко мне, провела пальцем по моей щеке, будто заново знакомилась. — Все как когда-то, Тёмсон, — сказала она. — Ты снова небритый и без денег. Ты мне нравился таким. Она снова защелкивает ремень и кладет ладонь на рычаг передач: — Только спать ты будешь на диване. «Шевроле» срывается с места. Каждый из нас думает о своём, и каждый знает, о чем думает другой. Поэтому нам грустно вдвойне. И эта грусть нипочем не желает становиться светлой. 009. Costa Brava Осень прошла, и наступила зима; деревья за окном больше не заслоняли небо, но и солнце светило скупо и тускло. Танькина квартира — на втором этаже, и снова, как когда-то давно, в темной комнате старый попугай-жако просыпался, что-то бормотал, посвистывал и хлопал крыльями, когда я приезжал с работы. Доктор Литвак, Михаил Аркадьевич, был настолько любезен, что принял меня назад без долгих оправданий. Посмотрел на меня печальными библейскими глазами, вздохнул и сказал: «Вы, Артем, всего лишь завершили первый круг жизни. Сколько их еще будет — может, лучше и не знать?» В его клинике я занимался неврозами переходного возраста. Таня тут ни при чем, так вышло само собой. Богатые мамаши приводили к Литваку своих дочек-истеричек, и тот устраивал для них коллективные тренинги; я был нужен ему, потому что дочкам-истеричкам я нравился. Однажды мы даже съездили в Жуковку. Директор частной школы заказал нам тренинг по мотивам Дейла Карнеги: «Как заводить друзей и оказывать влияние на людей». Вначале я подумал, что с мальчиками придется говорить о секретах легкого съема, но ошибся. Pick-up, как и другие малобюджетные развлечения, был им неинтересен. Они и вправду хотели дружить. Меня это удивило. Впрочем, тренинг прошел с блеском. На гонорары я выкупил «мазду» со штрафстоянки. Сделал себе новый зуб и новый паспорт, но по-прежнему жил в Танькиной квартире. Спал на пружинистом диване. Однажды я все-таки подпоил ее коньяком и трахнул: так получилось. Умный серый попугай помалкивал и делал вид, что его нет дома; наверно, он тоже был согласен с происходящим, потому что однажды, дождавшись тишины, похлопал крыльями и проворчал что-то вроде: «шикарно, шикарно». В восемь утра Танька уехала к себе в инспекцию, оставив на столе записку: МАНЬЯК + КОНЬЯК. ХОРОШО, ЧТО Я НИЧЕГО НЕ ПОМНЮ. Это было не совсем так, но и обольщаться не приходилось. Новый год мы справляем по-тихому, вместе. В нашей комнате, при свечах. К нам нечасто приходят гости, что, наверно, и не странно; Танькины родители давно умерли, а моих никогда и не существовало. И вот уже отговорил президент, часы прозвонили, и пробка врезалась в потолок. С первым глотком шампанского новый год начался. Елочная гирлянда мигает таинственно. Несмешные комедианты кривляются в телевизоре. — Два года назад все было иначе, — говорит Таня. — Помнишь? Я помню. Тогда она затащила Маринку к нам в гости: та наотрез отказывалась праздновать Новый год в интернате — тогда я еще не понимал, почему. От шампанского Маринке стало весело, и она решила расцеловать нас обоих, и это у нее получилось как-то слишком уж волнующе; кажется, тогда-то все и началось, а впрочем, я могу ошибаться. А прошлый НГ мы с Маринкой встречали в ночном клубе, слишком пафосном, чтобы хоть кто-нибудь обращал на нас внимание. Там был какой-то бредовый диджей-сет, и еще нас облили шампанским. — Думаешь, она позвонит? — спрашиваю я. Нет, Маринка не забыла нас. В полпервого от нее приходит сообщение: Del_Mar: my v klube. Tantsuem. Zdes' odni ruskie. Tseluju krepko, s novym godom! Танька кладет трубку на стол. Говорит с грустью: — Это место называется Тосса Дель Мар. Я смотрела на карте. Недалеко от Барселоны. Я никогда не бывал в Испании. Два года назад мы ездили с Таней на Кипр. Взяли «фольксваген» в аренду и катались по побережью. Недосказанность висит в воздухе, как сигаретный дым. Снимает напряжение доктор Литвак. Он это умеет. Он звонит мне на трубку, как всегда доброжелательный, и тихим голосом спрашивает, как дела. — Все нормально, — откликаюсь я. — Вас также с Новым годом, Михаил Аркадьевич. — Ой, вы даже и не говорите. Поменьше бы нового, — ответствует он. — Вам, Артем, прежде всего здоровья. Взаимной любви и согласия. Вам и… всем вашим. — Обязательно передам, — говорю я машинально. Несколько смс-ок приходит от знакомых, у кого есть мой новый номер. Клиенты мне не пишут. Стараются забыть поскорее. В этом состоит неприятная специфика моей работы. Я тычу пальцем в дисплей, набирая ответы, когда приходит еще одно сообщение. George: береги себя, доктор:-) Встретимся в Новом. Что-то написано на моем лице, потому что Танька смотрит на меня встревоженно. — Так, один старый приятель, — поясняю я. И поскорей берусь за шампанское. Свечки расставлены на столе, огоньки дрожат, за окном фейерверки взлетают в небо, шипя и взрываясь, а на земле им вторят автомобильные сигналки. Телевизор показывает беззвучный концерт. Довольно забавно. Если еще выпить, нелепое устройство этого мира перестанет бросаться в глаза. Так мы и поступаем. Шампанское ударяет в голову. Я оставляю бокал на столе. Поднимаюсь с места, обнимаю Таньку за плечи. Она хмурится. Это — воровство, знаю я. Но, похоже, я считаю законным брать то, что мне уже не принадлежит. Я медленно заваливаю кресло набок. Тени пляшут на стенах, легкая ткань подается, джинсы, лязгнув ремнем, сползают на пол. Серенький попугай хлопает крыльями, шелестит и прищелкивает. Он не дожил до теплых дней. Как-то вечером, в начале марта, я вернулся домой раньше обычного. Где-то на кухне еле слышно капала вода, и я удивился. Перламутровый свет растекался по стенам. Попугай лежал кверху лапками на полу клетки. Это было некрасиво с его стороны. Я-то думал купить орхидею на восьмое марта — им с Таней. Старик Жако обожал тропические цветы: они напоминали ему детство и родную Африку. Мы похоронили беднягу в коробке из-под обуви. Что-то кончилось вместе с ним, а может, просто пришла весна. А потом позвонила Маринка. Был вечер, светлый и немного грустный, как всегда бывает в конце апреля, когда в воздухе пахнет липкими листьями, воробьи щебечут в кустах, а ты почему-то сидишь дома и думаешь о том, что ты один такой идиот; но тут щелкнул замок, и вошла Таня. На ходу она говорила по телефону, и я слышал, что она волнуется. — Не делай глупостей, — говорит она в трубку. — И не делай пока никаких заявлений. Все будет хорошо. Поняла? Молчание. Таня слушает и хмурится. По всей видимости, ей не нравится то, что она слышит. — Я повторяю, не делай глупостей, — говорит она строго. — Слушайся врачей. Я перезвоню тебе через полчаса. Ты не будешь спать? У вас там сколько времени? Вот как. Ага. Понятно. Таня смотрит на меня. — Тебе передает привет Артем. Слышишь? Да. Нет. Да, передам, конечно. Я тебя целую, малыш. Не плачь. До свидания. Как это у вас… adios? Она вертит трубку в руках. Приглаживает стриженые волосы. Потом говорит мне: — Наш друг Георгий под подпиской о невыезде. Сидит там, на своей вилле. Маринку увезли в местный госпиталь. Он ее избил до полусмерти. Понимаешь? Я сжимаю зубы. — У него крыша съехала, — добавляет Таня. — Он Маринке руку чуть не сломал. Он же маньяк. Присев на подоконник, я смотрю на улицу. На спортивной площадке, за ржавой решеткой, шляются местные гопники. Парень выкручивает руку девчонке, та со смехом отмахивается. Все как обычно. — Нужно будет заказать билеты, — говорю я. — Я займусь. Таня подходит ближе. Проводит длинными пальцами по моей щеке — чисто выбритой: — Знаешь, Тёмсон… я почему-то боялась, что ты не согласишься. Я пожимаю плечами. — Я думала, ты ее больше не любишь, — произносит наконец Таня. Не знаю. Я до сих пор не знаю, смогу ли я любить кого-нибудь больше. Во дворе ситуация изменилась. Гопники уселись на лавочку и принялись пить пиво. Девочка что-то говорит мальчику на ухо, тот смеется. Я вспоминаю — когда-то давно, одним жарким вечером в моей машине, мы так же сидели и обнимались. Мгновение спустя к нашей машине подкатила милицейская «семерка» с синими мигалками, и с тех самых пор все пошло вкривь и вкось, — но тогда она сказала мне: «Я хочу, чтобы у меня были дети… и чтобы они были похожи на тебя». Вот что сказала мне Маринка. Двое на лавочке замерли в долгом поцелуе. Третий, отвернувшись, глотает пиво из бутылки. И не видит, как прямо под нашими окнами, поскрипывая рессорами, движется серый милицейский УАЗ-«буханка». У ворот спортплощадки он притормаживает. — Надо спешить, — говорю я ровно. — И знаешь, что я еще думаю? Танька смотрит на меня. — Наш Жако все знал, — говорю я. — Он не хотел оставаться один. И поэтому заранее умер. — Шикарно, — отвечает Танька. * * * Здесь такие узкие дороги. Такие узкие, что каждая мелкая машинка, вылетающая из-за поворота, поначалу кажется летящей по встречке. Главное — не смотреть на солнце. Запросто можно ослепнуть. Справа — длинный каменный забор, поросший плющом. Слева — обрыв до самого синего моря. Серенький прокатный «сеат» подскакивает на выбоинах, как козленок. Козы — белые, мохнатые — здесь пасутся на пустырях, вроде как ничьи. Местные жители отдыхают в тенистых двориках, в ступенчатых домишках, что лепятся по горным склонам. У них — сиеста. Ехать нужно километров сорок, сказали нам в «ависе». Навигатор тормозит. Я ничего не понимаю в этой идиотской испанской карте. Я никогда не был на Коста Брава. Из-за поворота выкатывается «Мерседес»-кабриолет. За рулем — охреневшая блондинка. Ее сносит к обочине, она кое-как выправляется. Запоздало сигналит. Ах, вот оно что. Просто это мы едем по осевой. Водитель зазевался. Ну, извините. — Может, я поведу? — сердито спрашивает Таня. Вот старинный забор уползает в сторону и незаметно заканчивается. Теперь вдоль дороги тянутся виллы, огороженные с рублевским пафосом; тут живут наши, тут лучше не тормозить, об этом меня тоже предупреждали. Через пять километров нужно будет свернуть, взобраться на гору и проехать еще столько же, если у бедного «сеата» не перегреется моторчик. Там — госпиталь. Нам довольно долго приходится объяснять, кто мы. Спасибо доктору Литваку: когда-то он помог мне получить удостоверение международного образца. Испанцы недоверчивы, но корректны. Мы общаемся на сомнительном английском, они между собой — тоже (из вежливости). Может быть, поэтому я чувствую себя героем медицинского телесериала. Доктор Хаус меня всегда смешил. А вот Таньке нравился. Наконец формальности улажены. Нам можно пройти в блок. Мы — в голубых халатах. С бейджиками, чтобы встречные не пугались. Вот странно: моя фамилия что-то означает для этих испанцев. Что-то занятное. Они улыбаются нам, а вот мне совсем не смешно. В лифте я чувствую приступ клаустрофобии. Стеклянные двери раскрываются перед нами. Здесь ослепительно чисто. Краем глаза я разглядываю фотографии на стенах — это зверюшки и цветочки. Сквозь жалюзи солнце пробивает коридор насквозь. Моя тревога становится невыносимой. — You can talk to her, but she's really tired, — предупреждает доктор-испанец. — When I speak, she doesn't reply. — Я войду первой, — говорит Таня. Доктор соглашается. Он — молодой, смуглый, жизнерадостный. Долгих две или три секунды Маринка глядит на нас недоверчиво. Потом кидается на грудь Тане, и она гладит ее по стриженой челке. У нее такой красивый загар, замечаю я. Даже волосы выгорели. И еще у нее светлый пушок на руках, такой трогательный. Вот только обширный кровоподтек синеет на предплечье. Она обнимает Таньку за шею и заливается слезами. — Incredible, — шепчет мне испанец. — It's like a catharsis, isn't it? — Может, вы оставите нас вдвоем? — спрашивает Таня. Мы повинуемся. Маринка что-то говорит сквозь слезы, но я не могу понять, что. — Если вам интересно, — тихо говорит доктор, когда мы выходим за дверь. — Девушка не беременна. Я смотрю на него, прищурившись. — Это первое, о чем спросила полиция, — говорит испанец виновато. * * * Мы оставили Маринку в слезах. Обещали навестить ее завтра. — Я вас очень люблю, — сказала тогда Маринка. — Вы даже не представляете… Серый «сеат» на первой передаче ползет вниз. Я не привык так ездить. За нами какая-то сволочь гневно мигает фарами. Я не оглядываюсь. Я гляжу на дорогу, щурясь от солнца. Море сияет так, что больно смотреть. Пока Таня с Мариной секретничали, закрывшись в палате, коллега-доктор тоже рассказал мне немало интересного. Оказывается, русский бизнесмен Хорхе (так у них зовется Жорик) звонил к ним в клинику. И даже приезжал. Но его не пускали: по предписанию полиции, он находился под домашним арестом. И раскатывал в это время по всему побережью на своем несуразном белом «рэйнджровере». Точно такой же догоняет нас сейчас. Дорога сворачивает со склона, и ехать становится легче. Справа выстраиваются заборы, сложенные из выжженного солнцем известняка. Из-за заборов тянут ветки громадные вечнозеленые кедры, или как там они зовутся, — разлапистые и неподвижные в душном безветрии. Справа — забор, слева — обрыв. Тяжелый внедорожник висит на хвосте. — Х-хорхе, — шепчу я, почему-то оскалив зубы. — Выбрал, сука, место. Словно услышав, «рэйнджровер» накатывается на нас сзади. Врубает сигнал — тугой и злой, как гудок тепловоза. — Что будем делать? — спрашивает Таня. Я гляжу в зеркало. За рулем он один. Я вижу, как блестит золотая цепочка на его шее. Или мерещится? — Будем с ним беседовать, — отвечаю я. И жму на тормоз. С утробным ревом «рэйнджровер» обходит нас слева и прижимается к обочине. Хлопают дверцы. Он — большой и жирный, как и раньше. В бейсболке, в шортах и в белой футболке с надписью: PUT IN danger Одним словом, это прежний ублюдок Жорик. Только что-то новое появилось в его глазах. Я способен распознавать самые тонкие оттенки безумия, но этот мне еще не знаком. — Привет, Пандорин. — Он кривит свои толстые губы в улыбке. — Примчался, значит? Как «скорая помощь», с мигалками? — Убери машину, — говорю я. — Нам некогда. — Ну, раз такой деловой, тогда отойдем? Вдалеке раскинулось море. Камушки хрустят под ногами. Георгий тяжело дышит и багровеет на глазах: еще бы, у него в «рэйнджровере» — климат-контроль, а здесь — горячее солнце. Горячий песок. Неожиданно он цепко хватает меня за руки. Что-то в этом есть детское и мерзкое одновременно. — Хорошо я встречку организовал, правда ведь? Один звонок — и ты здесь. Я всегда говорил: ты просто золотой пацан. Вот черт, думаю я. Опять он нас перехитрил. — Слушай, Пандорин, — шипит он. — Дело есть к тебе. Пульс бьется в его жирных пальцах. Дрянной пульс, болезненный. — Полегче, — говорю я. — Инсульт словишь, я тебя откачивать не стану. — И это я слышу от доктора? — Я тебе не доктор. У тебя давление сто восемьдесят на сто. Ты все равно скоро сдохнешь. — Сдохну, говоришь? Да я и сам знаю. Жорик надвигается на меня. У нас разные весовые категории. Но и он уже не тот, что раньше, и я не тот. Теперь я фиксирую его запястья. — А ты только порадуешься, когда я сдохну? — не унимается он. — Не, ты скажи. Радоваться будешь, как все вы? Ненавидишь меня? Ну да, ненавидишь. Меня все ненавидят. Да он просто бухой, понимаю я. Он дышит прямо мне в лицо. А сам придвигается все теснее. — Это тебя все любят, Артемчик. Ты же у нас такой умный да красивый. А мне ни одна тёлка за бесплатно не давала. Приходилось… самому брать… рассказать? Ты же любишь… истории на ночь… Он умолкает. Переводит дух. Нет, я не люблю такие истории, но мне нужно довести дело до конца. Это наш последний сеанс. Я больше не стану работать с этим пациентом. Он еще что-то говорит, но мое сознание уже выключается и гаснет. Не сразу, а медленно, как раскаленная спираль калорифера в нашем старом интернате. Гаснет и вытесняется другим сознанием — подростковым, прыщавым, потным, подлым сознанием Жорика. Малолетнего вора и садиста из вонючей девятиэтажки. Однажды вечером он встречает Ленку на улице. Куда-то она идет, кутаясь в куцую курточку, — в магазин? У нее — идиотская юбочка и тонкие ноги в колготках. Ничего еще не заметно, да некому и замечать, никто на нее и не смотрит. Мать послала в магазин, значит, деньги есть? «Че, Смирнова, как дела», — спрашивает он. Он выше ее на голову. «Не трогай меня, — просит она. — Мне больно». А он и не трогает. Просто тянет руку (с грязными ногтями и бородавкой на пальце) и вынимает мятую зеленую трешку из ее кармана. Три советских рубля. На них можно прожить неделю. Но ему все равно. «Скажешь матери, потеряла», — приказывает он. «Я не то ей скажу-у, — ноет Ленка. — Я все расскажу». Удар. Еще удар. «Ничего ты не расскажешь. А то вообще убью», — обещает он. Ленка плачет. Теперь у него есть три рубля. Можно отдать долг за карты. И еще останется. На радостях ему хочется еще чего-нибудь. Сразу всего хочется. «Мать дома?» — спрашивает он, ухмыляясь. Похотливый козел. «Дома, — отвечает она, всхлипывая. — Я ей все расскажу». Еще удар. Сильно, но незаметно: кто-то мимо проходит, какой-то алкаш — хоть и бухой, а может запомнить. Во дворе темнеет, газовая лампочка из-под разбитого плафона светит себе под нос. Вдалеке сосед-автолюбитель копается в моторе «москвича». «Тогда завтра зайду», — обещает он. Когда наступает завтра, он и вправду приходит. Всего-то и нужно — спуститься на два этажа. Он воровато озирается. Но что такое? Почему ее дверь распахнута? Что там за люди в белых халатах? Он отступает в темный угол, где мусоропровод. Но его уже заметили. Хмурый доктор глядит на него из-под очков. Он о чем-то догадывается, этот доктор. То есть, Жорик думает, что он догадывается. И покрывается холодным потом. «А вы здесь зачем, молодой человек?» — спрашивает доктор подозрительно. Не ответив, потный гад пятится к лестнице. И бежит вниз не оглядываясь. Бригада неотложки — это еще не милиция, догонять никто не станет. А следовало бы. Болтаясь во дворе, он видит, как из подъезда выносят носилки. Мамаша семенит рядом. Доктор о чем-то говорит ей на ходу, резко и сердито, а о чем — Жорику не слышно. Девчонка даже не плачет. Ее лицо белее известки. — Ее увезли в больницу, — бормочет взрослый Георгий. — Через неделю выпустили. Ее мать сказала, выгонит на улицу обоих, вместе с ребенком. Она в школу так и не пришла потом. Взяла и повесилась. Дура. — Врешь, — говорю я. — Нет. Она сама. Ночью, пока мать была на дежурстве. Я уверен: следователь не задавал лишних вопросов. Он бегло осмотрел место происшествия. Проследил за рыжим резвым тараканом. Присел на корточки, откинул клеенку, снова прикрыл. Ему тоже было все равно. Никому никогда не было дела до этой девочки. Даже собственная мать не обращала на нее внимания. У Ленки Смирновой была никчемная жизнь, да и смерть получилась какой-то никчемной. — Слушай, доктор, — говорит вдруг Жорик. — Внимательно слушай. Я ведь не зря тебя выбрал. Мы же с тобой одинаковые. Тебе тоже нравится, когда им больно. Тебе как больше нравится? Когда они кричат или когда уже нет? Его взгляд — блуждающий, нефиксируемый, совершенно параноидальный. Наконец он смотрит прямо на меня: — А сам бы ты смог? Ну, скажи. Ударить смог бы? Убить меня? Ну, попробуй. И тут я бью его ладонью в лицо. Изо всех сил. Это правильный удар: жирный урод еле удерживается на ногах. — Х-х-х, — хрипит наш Хорхе. И делает шаг вперед. Он идет на меня, растопырив руки, как слепой. Только шевелит в воздухе пальцами. Позади меня — обрыв. Где-то я уже видел это, думаю я. В каком-то фильме. Метнувшись в сторону, я оказываюсь у него за спиной. И обрушиваю сцепленные руки ему на загривок. Шатаясь, он останавливается на краю. Поворачивается всем корпусом, как при рапид-съемке. Камушки шуршат и осыпаются под его ногами. Пнуть посильнее — и он полетит вниз. Но я не трогаюсь с места. Он делает несколько шагов и опускается на песок. Больше всего он похож на толстую надувную резиновую куклу. Я с ужасом вижу, что эта дрянь улыбается. — Ничего ты не можешь, — говорит он. Лязгает дверца «сеата», и Танька выходит. — Артем, — зовет она. — Поехали отсюда. Это же маньяк. Пусть полиция с ним разбирается. В сереньком «сеате» жарко. Я защелкиваю ремень. Завожу моторчик. У меня дрожат руки. Оказывается, ключ я машинально прихватил с собой. Мне приходит в голову странная мысль: а что, если бы мы с Жориком свалились бы с обрыва в обнимку? Ключ так и остался бы у меня в кармане. Таня не смогла бы даже завести машину. Я подаю назад и объезжаю застрявший поперек дороги идиотский внедорожник. Надо спешить, думаю я. Мы даже не станем зависать здесь надолго, в этой чужой стране. Заберем Маринку и вернемся. Мы переночуем вместе в одном номере, а потом… потом мы поедем в аэропорт и вернемся домой и будем жить долго и счастливо и умрем все втроем в один день. — Не спеши, Тёмсон, — говорит Таня вдруг. Меня до сих пор колбасит. Я стараюсь успокоиться. Да, море очень красивое. Берег не виден: мы едем вдоль обрыва, и земля перед нами как будто кончается. Зато вдали, на лазурной глади, как поплавки, качаются белые яхты. Рев дизеля раздается сзади, и я даже не успеваю оглянуться. Удар — и «сеат» сносит в сторону. Только не дергать руль, помню я откуда-то. Нужно оторваться, но где там! Белая туша «рэйнджровера» накатывается на правый борт. Кажется, он оторвал нам бампер. Я жму на педаль, и крошечный моторчик напрягается из последних сил: маленький испанец тоже хочет спастись, ему нужно вернуться на прокатную базу, ему не нравится жирный русский Хорхе и его перекачанный белый монстр. Вот Жорик берет влево, и «сеат», скрежеща железом, медленно сползает на встречную. Медленно? Хрен там. Скорость — под сотню. Раньше я думал, что такое бывает только в фильмах. Мы летим по шоссе борт в борт, плавно вписываясь в повороты — но боковая стойка хрустит, и курс держать все труднее. Я смотрю вперед — и вижу, как из-за поворота… Мне не нужно даже бросать руль: «сеат» вдруг сам собой выворачивает влево, сшибает ограждение и летит вниз, вереща мотором. И в тот же миг за нами, на шоссе, раздается глухой удар — тупой и короткий. Блондинка на кабриолете встретила своего принца. Бах! Мы сталкиваемся с землей. «Сеат» встает на нос, балансирует долю секунды и мягко опускается на крышу. Стекла трещат и вылетают одно за другим. Я закрываю руками лицо. Откуда-то издалека доносится взрыв: это не у нас, понимаю я. Пошарив рукой где-то сверху, я отцепляю ремень безопасности. Теперь можно оглянуться. Танькино лицо — незнакомое, чужое. Мы все еще сидим перевернутыми, и кровь приливает у меня к голове. Но у нее не приливает. Она ударилась виском о боковую стойку, и теперь ее лицо на глазах становится серым. Ее пальцы слегка дрожат. Я когда-то проходил курс травматологии. Поэтому я не кричу и не зову ее. Я вообще совершенно спокоен. Со скрипом открывается дверца. Я вытаскиваю ее тело. Трогаю пальцами шею. Я чувствую, как жизнь из нее уходит. Картинка включается с задержкой, как если в пульте у телевизора сели батарейки, но включается. «Вот ведь, Тёмсон, — звучит голос у меня в голове. — Как неудачно получилось». Я закрываю глаза. Голос становится яснее, будто приемник настроили. «Ты, наверно, был прав, — говорит Таня. — Наш Жако боялся оставаться один, поэтому и помер». «Не говори глупости», — отзываюсь я беззвучно. «К людям это тоже относится». «Успокойся, — говорю я с ней, как с живой. — Я не хочу тебя оставлять. Ты же всегда меня вытаскивала… теперь моя очередь». «Я не обижусь. Мне даже не больно». Ее рука холодеет. Я больше не слышу ее голос. Она уже где-то далеко, но я не уверен, что когда-нибудь смогу попасть туда же. Сирены визжат: это прибыла полиция, а вслед за ней — и местная «скорая помощь». Я поднимаю голову. С дороги воняет гарью. Кузов «рэйнджровера» уже не белый, а грязно-бурый, от встречного «мерседеса» вообще ничего не осталось. Какие-то люди спускаются с обрыва. Тащат носилки. — Она умерла, — говорю я. Санитар смотрит на меня участливо. Он меня понимает — наверно, он из Югославии или Болгарии. Он хлопает меня по плечу, как футболисты своего вратаря после пропущенного пенальти. — Не плачь, — говорит он. — Выпей. Лекарство довольно вкусное. Какие-то люди в штатском разговаривают со мной по-английски. Фотографируют. На мне — ни царапины. Только кровь по-прежнему приливает к голове, и в висках звенит. — Тот мертвый человек в белом джипе, он вам известен? — спрашивает полицейский на ломаном английском. — F…ck, — отвечаю я. — С вами все в порядке? — удивляется полицейский. — Пойдемте. Я отвезу вас в отель. На полицейской машине — синие мигалки. Здесь такое яркое солнце, что даже в глазах темнеет. А может, это фотовспышки на финише? Остается только споткнуться и рухнуть на дорожку под рев трибун. Что я и делаю. * * * На следующий день доктор-испанец, смуглый и бодрый, встретил меня в холле госпиталя. «She's getting better», — сообщил он, пожимая мне руку. Взглянул на меня, и его улыбка растаяла. Мы шли по коридору с картинками на стенах — с цветами и зверюшками. Мне запомнилась одна фотография: на ней серый попугай висел вниз головой, цепляясь клювом за ветку. У двери палаты доктор замедлил шаг. «You first», — предложил он. Ее лицо было грустным и таким милым, что у меня сжалось сердце. Доктор улыбнулся и вышел, и тогда я присел на постель рядом с ней. — Так жалко Таню, — говорит Маринка. — Они меня закормили успокоительным. А ты все не идешь и не идешь. — Тебя скоро выпустят. Я попрошу, чтобы поскорее. Маринка не откликается. Орхидея в вазе на столе — белая с фиолетовой каемкой. Она напоминает мне о чем-то печальном. — Не грусти, — говорю я. — Мы вернемся домой, и все будет хорошо. — Артем, — говорит Маринка. — Да? Она кладет руку мне на колено. У нее длинные тонкие пальцы, музыкальные. Загорелые. И еще у нее колечко с бриллиантом, которое я заметил только сейчас. — Тёмчик, — говорит она. — Прости. Я не поеду. Мне не хочется верить. Ведь это не может быть серьезно, думаю я. — Нет, серьезно, — говорит она ласково. — Ты, наверно, не знаешь… Георгий записал участок на меня. Не знаю, почему. Кажется, из-за налогов. Поэтому мне пока лучше не уезжать. До решения всех вопросов. Больше не надо ничего говорить. Я поднимаюсь на ноги. На столе — бутылка дорогой минералки с завинченной крышкой. Я делаю глоток. Газ немедленно ударяет в нос. — Ты такой милый, Артем, — говорит Маринка. — Но я не хочу обратно. Снова туда… не хочу, понимаешь? — Мы могли бы… — начинаю я. И умолкаю. Что я могу ей предложить? Танькину квартиру, ключи от которой так и остались лежать в ее сумочке? Поездку в отпуск на Кипр? Фотографию пентхауса из «Бюллетеня московской недвижимости»? — Не обижайся, — говорит Маринка. — Ты ведь сможешь приезжать сюда. И я буду приезжать в Россию. У меня же пока нет гражданства. Пока заявку рассмотрят… Мысли медленно переваливаются в моей голове. Они тугие и тягучие, как бетон в бетономешалке. Да, размышляю я. Она умная, моя Маринка. Ей не будет тут скучно. Она будет гонять на «поршаке» по ночным клубам. Не в здешней резервации, где не встретишь никого, кроме пафосных детишек русских миллионеров. Нет. Она поедет в Барселону, выучит язык и выйдет замуж за красивого смуглого испанца, да еще и богатого, как Энрике Иглесиас. Теперь она — настоящая принцесса, и у нее есть собственный дворец. И полтора гектара в придачу. Такие дела. Мы с Таней вернемся на родину, я — в экономическом классе, а она — в запаянном ящике, согласно страховому полису (я стискиваю зубы, чтобы не закричать). Я буду работать и к концу жизни заработаю себе на квартиру, если до тех пор меня не застрелит какой-нибудь охреневший импотент. А пока… а пока можно будет снова снять конуру на двенадцатом этаже, и собака будет лаять за стеной, а алкоголики сверху — орать и бить посуду через два дня на третий. Можно будет ездить на автомобильчике с собачьей кличкой и трахать клиенток в private room. Даже если жизнь окажется чуть сложнее, базовая схема не изменится. — Я ничего не могу тебе предложить, — говорю я. — Но я ведь люблю тебя. — Я знаю, Артем. Раньше она так редко называла меня по имени. А теперь так часто. Я медленно завинчиваю крышку бутылки. Одна занятная мысль приходит мне в голову. — Послушай, Маринка, — говорю я тоже медленно. — А что, если бы это все было моим? И вилла, и «рэйнджровер», и пентхаус в Москве? — Честно? Маринка смотрит на меня из-под челки. — Было бы неплохо. Но ведь это он забрал меня тогда из интерната. Не ты, а он. Телефон на столике вибрирует: ей пришло сообщение. Маринка берет трубку в руки, читает. Хмурится, пряча улыбку. — Это Серхио, — она даже не поднимает глаз от экрана. — Наш водитель. Забавный парень. Он изучает русский, можешь себе представить? Мы с ним прокатились пару раз. Ночью. Ничего не было, но когда Георгий узнал, он… Все истории уже кем-то написаны, думаю я. Иногда мне кажется, что мы и сами — всего лишь художественный вымысел. — Нам не нужно было приезжать, — говорю я наконец. — И Танька была бы жива. Марина бледнеет. — Я не знала, что так будет. Честно. Прости меня, Тёмчик. Если бы я знала, никогда не стала бы звонить. Невидимая стена между нами глушит звук. Или это в голове еще шумит? Я протянул руку и дотронулся до ее щеки. Ухватил за длинные волосы, откинул голову назад. И поцеловал. Стена треснула и рассыпалась осколками. — Мне больно, — вздохнула Маринка. — Артем, что с тобой? Опомнившись, я разжал пальцы. Она смотрела на меня с испугом. На глазах выступили слезы. — Прости, — сказал я. — Я пойду. Мне никогда не было так плохо, как в эту минуту. Выходя в коридор, я выглядел так, что доктор-испанец с беспокойством тронул меня за рукав: — Что случилось, сеньор? С вами все в порядке? — Hasta la vista, — пробормотал я. — Вам вызвать такси? Я поглядел на него, пытаясь понять, о чем это он. У нас же был «сеат». Таня еще порывалась сама сесть за руль. Но я ее не пустил. Сейчас бы я точно не сел. — Серхио, — сказал я. — Меня Серхио довезет. Доктор пожал плечами и смущенно улыбнулся. — Серхио мы тоже не пускали, — сказал он. — Такой настойчивый молодой человек. Мы не разрешили ему посещение. Он только передал цветы. Как это красиво, думаю я. Шикарно. Тогда, на прощание, Маринка сказала мне кое-что еще: «Ты стал похож на него», — сказала она. Но я уже захлопнул дверь и ничего не слышал. 010. Тебе от меня Дорога домой не запомнилась, а может, и вовсе не была предусмотрена, как запросто случается в дрянных романах. Смутно помню тягостные формальности в Шереметьево и хмурые лица Танькиных коллег-милиционеров — кажется, они не верили ни единому моему слову, а может, я ничего и не говорил. А после… после мне не оставалось ничего, как вернуться в ее двушку на втором этаже. Ключ от квартиры я вытащил из кармашка ее сумочки. А еще в сумке нашлась крошечная записная книжка с телефонами и неразборчивыми заметками. Между страниц была вложена Маринкина фотография с короткой надписью на обороте: Т. от М. (тебе от меня:-) Рядом красным маркером кто-то нарисовал сердечко. На фотографии Маринка была совсем еще маленькой, лет четырнадцати. Но уже с восхитительной стриженой челкой и независимым взглядом. Не помню, как я пережил последнюю ночь в Танькиной квартире; я сидел перед выключенным телевизором и — стакан за стаканом — выглотал полбутылки теплого вискаря, купленного в самолете. Надо признать: мне нужно было напиться гораздо раньше. Была уже глубокая ночь, когда я зачем-то выполз из дома — возможно, собирался дойти до круглосуточного магазина? Не помню. Во дворе было пустынно, пахло помойкой; на спортплощадке темнели чьи-то фигуры и виднелись огоньки сигарет. Я встал под фонарем и тоже попытался закурить. Обжег палец зажигалкой и даже слегка протрезвел. Ровно настолько, чтобы оглянуться на свет фар. Тихоходный УАЗ-«буханка» подвалил с правого борта, ворча двигателем. — Документы предъявите, — велел мне человек в бронежилете (здесь уже стреляют, — подумал я). И вытащил загранпаспорт. — Серьезно отдыхаете? — с усмешкой спросил милиционер. — Придется продолжить в отделе. Вздохнув, я поглядел на Танькины окна. Свет горел. Никого там не было, никто меня не ждал. Иногда, раньше, когда я выбирался ночью за пивом или сигаретами, Танька не отходила от окна, и я видел ее силуэт издали. — Моя девушка погибла в Испании, — сказал я. — Разбилась на машине. Завтра будут похороны. — В Испании? — подозрительно спросил человек в бронежилете. Рация у него на поясе включилась и проскрипела что-то. — На Коста Брава, — уточнил я. Водитель высунулся из окна: — Я в новостях видел, — сказал он. — Столкновение. Троих сразу в морг. Все русские. — А, ты про это, — протянул первый. — Ну да, ну да. Наш клиент тоже евроньюс смотрит. Он культурно отдыхает. Я прав? — Танька работала в милиции, — выговорил я хрипло. — В инспекции по работе с несовершеннолетними. Парень в бронежилете помолчал. Повертел в руках паспорт, вернул. — Идите домой, — посоветовал он угрюмо. — Здесь у нас и без столкновений уже два трупака за ночь. Хоть и не Коста Брава. Дверца хлопнула. УАЗ, пованивая старинным мотором, тронулся с места. Рубиновые фонари мигнули в темноте и пропали. Пиво я все-таки купил. И даже успел расстелить себе постель на нашем старом диване. Я еще немного подумал о том, как хорошо было бы вообще ни о чем не думать, а потом мысли начали переплетаться, как корейская лапша, и я уснул. Мне снились похороны. Но все было не так, как произошло на самом деле, и к тому же хоронили кого-то другого; впрочем, не помню. * * * Василия Михайлова я узнал сразу. В расшитых золотом одеждах, скорбный, он вышел ко гробу и приступил к чтению. Двое других вторили ему, пятеро или шестеро певчих пели на клиросе. Это была заупокойная служба, трогательная и возвышенная. Свечи трепетали, и неизвестные мне святые сурово глядели на пришедших. Молодой отец Василий тоже меня заметил, и наши глаза встретились. Певчие как раз смолкли. Не подав и виду, что узнал меня, он прошествовал далее. Он был отрешен от всего мирского, как и подобает священнослужителю, вот разве что тяжелая книга дрогнула в его руках — псалтирь, вспомнил я. Обойдя гроб, отец Василий не спеша перелистнул страницу и запел новый псалом. Стоя в стороне, я всматривался в Танино лицо, спокойное и просветленное; я никогда не видел Таньку такой, а уж коллеги — и подавно. В этой жизни нам не догрузили ни света, ни покоя. И вот уже крепкие парни-милиционеры выносят гроб из церкви. Дверцы «газели» захлопываются, и она катится по дорожке в сторону темнеющего леса, туда, где кончаются оградки, кресты и обелиски, где на расчищенной поляне заранее вырыта яма, чистенькая и уютная, а рядом — куча желтого сырого песочка. Я иду туда пешком. Даже не оглядываюсь, когда Василий Михайлов нагоняет меня. — Здравствуйте, Артем, — говорит он. — Наши пути снова пересеклись. — Здесь все пути пересекаются, — откликаюсь я. Кругом — кресты, кресты и черные прутья оградок. Вороны на редких березах встречают нас карканьем. — Вы же знаете, всё происходит не случайно, — замечает отец Василий. — Все в руках Господа. Именно поэтому в жизни так много нежданных встреч и удивительных совпадений. — Потому что у него руки коротки? — Не кощунствуйте, — грустно говорит Василий. — Вы подавлены, я знаю. Вам кажется, что все вас покинули и жить более незачем. Но это всего лишь один из путей. Он закрыт, но остаются другие. Мне остается только усмехнуться. — Какой вы позитивный священник, — говорю я. — Я еще в тот раз хотел спросить: вы не служили у баптистов? Василий качает головой отрицательно. Смотрит на меня искоса: — Что касается удивительных совпадений. Сегодня утром я отпевал знакомого вам Георгия Константиновича. Его похоронили здесь же. Только на VIP-участке. Я словно врезаюсь в стеклянную дверь. Даже протягиваю вперед руки. — Вот сволочь, — говорю я, забывшись. Теперь-то я вспоминаю: там, у ворот, в толпе промелькнули знакомые лица. Один из скорбящих был похож на Вовчика, охранника. Я и раньше-то не любил приглядываться к встречным, а сегодня мне было так хреново, что я даже не поднял глаз. По той же причине, вероятно, я и сам остался неузнанным. — Таня из-за него погибла, — продолжаю я. — Хорошо, что ваш VIP-участок далеко отсюда. — Вы так его ненавидите? — Он ублюдок и убийца. Он и меня убить хотел. Он будет гореть в аду. Похоже, Василий смущен. — Мне неприятно это слышать, — говорит он наконец. — Мы многим ему обязаны. — Ах, так? — Тут я начинаю нервно смеяться. — Позвольте-ка, я сам догадаюсь. Наверно, он ваш приход спонсировал? Свечки ставил? Молился на ночь? Ну и чего же после этого стоит вся ваша религия? Повернувшись, я продолжаю путь. Молодой отец Василий прибавляет шагу и снова идет вровень. Его ряса развевается по ветру. Со стороны эта сцена похожа на картину Репина. — Да, он был щедрым, — на ходу говорит Василий. — Но мне казалось, в последние месяцы он искренне обратился к вере. — К вере? Он?! Да у него руки в крови по локоть. Я знаешь, о чем жалею? Что я его раньше не убил. Я же мог. А подвернулась какая-то дурочка на «Мерседесе». И ее он, сука, тоже утащил за собой. И Таньку. И вообще… надо было его еще раньше прибить. Прямо в кресле. Снять предохранитель и придушить его к чертям! — Тут я останавливаюсь снова и хватаю Василия за воротник. — Только не пой мне своих песен о том, что раз я не могу вернуть кому-то жизнь, не мне и отбирать, ты, долбаный Гэндальф! — Перестань, Артем, — просит он. И правда, мы почти пришли. Милиционеры и немногие Танькины друзья толпятся у ямы. Гроб уже выгрузили, ждут только священника. Я смотрю на них и краснею. Хорошо, что они далеко и ничего не слышали. — Это моя вина, — устало говорит Василий. — Я не смог убедить тебя остановиться. Тогда, в первый раз. А теперь всё зашло слишком далеко. Вороны кружат в небе. Их целые тучи, от них темнеет в глазах. Служба длилась недолго; может, и к лучшему. На отца Василия я старался не смотреть. Довольно скоро, прочитав неизвестную мне молитву, длинный лакированный гробик опустили в яму. Кто-то первым бросил на крышку горсть мокрого песка, и этот холодный стук заставил меня очнуться. Я тоже кинул горсть земли. Танькин портрет в черной рамке лежал, утопая в цветах. Я думал о Таньке. Она была моим единственным другом, думал я. Это гораздо важнее, чем любовь. Теперь я знал это совершенно точно. Любовь сожрет тебя и сама сгорит, и на ее месте в твоей душе останется дырка с обгорелыми краями. А друг не требует от тебя медленной смерти. Ты ему нужен таким, как есть. Всё в божьих руках, сказали мне совсем недавно. Ну что же, Бог выпустил наши судьбы из своих рук, и я никогда не прощу ему этого. Кто-то из стоявших вокруг вздохнул удивленно, и я понял, что разговариваю вслух. Я закрыл глаза руками и побрел куда-то. Меня остановили, налили что-то в пластиковый стаканчик. Я глотнул. Дрожащими пальцами вытащил из пачки сигарету. — Слушай, Пандорин, — сказал мне парень в серой форме. — Перестань себя мучить. Жизнь — она как часы, понял? Завести недолго, но и разбить легко. Я даже не удивился. Это был тот самый сержант, что выпустил меня когда-то из милицейского обезьянника на свободу, в прохладную московскую ночь. Люди потихоньку расходились. Сидя на лавке, я закусывал водку серыми милицейскими бутербродами. Я глядел на свежий холмик с желтым деревянным крестом. Фотография была прикреплена к кресту и аккуратно завернута в офисный прозрачный файлик — от дождя. На девятый день, должно быть, здесь появится красивый крест с красивым овальным портретом. А еще позже о Таньке все забудут. Я слышу чьи-то шаги, но не поднимаю головы. Отец Василий молча присаживается рядом. Наливает себе. Он добрый, этот поп. Мы могли бы стать друзьями. Или я уже говорил об этом? Вокруг тихо; вороны утихомирились, лишь откуда-то из-за дальних деревьев доносится мерный стук железнодорожных колес. Тепловоз густо гудит, и у меня отчего-то начинает ныть давно вырванный зуб. — Ты сказал — Бог тебя оставил? — спрашивает Василий. — И ты никогда не простишь ему этого? — А пусть он вернет все как было. Он же всемогущий. — Нам не пристало испытывать Господа, — говорит Василий строго. — Учти: грех гордыни — самый страшный. — А меня сколько можно испытывать? Я-то чем виноват? Василий вздыхает. — Я читал о чем-то подобном, — говорит он. — Возможно, твой дар — это не награда и не наказание… это просто уязвимость в системе. Тебе кажется, ты видишь людей насквозь, а на самом деле это они живут в твоем сознании. Помнишь, я рассказывал тебе про бесов? Так вот это они и есть. Они вселяются и пожирают тебя изнутри. А ты все слабеешь. Настанет день, когда ты не сможешь с ними бороться. Я опускаю голову. Он сидит рядом — прямой, плотный, с темными волосами, собранными в пучок. — Как все-таки странно, — произносит вдруг Василий. — Тебе не нужен твой дар. А я бы принял его, пожалуй. Я бы справился. Я бы воспользовался им лучше. Может быть, мне удалось бы сделать этот мир более совершенным… ну или хотя бы не таким кошмарно жестоким. Я смог бы исцелять людей. На мои проповеди выстраивались бы очереди… толпы поклонниц в белых платочках, как у отца Иоанна Кронштадтского… скажешь, суетные мысли? Скажешь, я недостойный служитель Господа? Я пожимаю плечами. — Может, и так, — соглашается Василий. — Но все это лишено смысла, потому что у меня нет твоего дара. И я гоню прочь эти желания, потому что они греховны. Я только боюсь за тебя, потому что твои испытания еще не закончились. — Ты о чем? — Помнишь, я говорил тебе об удивительных совпадениях? Да. Наверно, я должен был сказать тебе раньше. Георгий Константинович оставил духовное завещание. Это, чтоб ты знал, официальный документ. Вчера его вскрыли в присутствии нотариуса. В нем ты упомянут в качестве наследника. Доля в предприятиях и пентхаус в Крылатском. Ты уже миллионер, Артём. Мое сердце отрабатывает несколько ударов и проваливается куда-то. — Он не объяснил причин, — говорит Василий. — А теперь уже и не спросишь. Тепловоз вдали свистит. Грохочут сцепки. Стая ворон поднимается и кружит в небе. — Пожалуйста… береги себя, — говорит Василий. 011. Level 31 Под утро становится холоднее. Я заворачиваюсь в одеяло, как гусеница-листовертка. Обнимаю подушку. Все равно холодно. Я приоткрываю глаза, и сон кончается. Протирая глаза кулаками, я сажусь на постели. На стене помигивает крохотный красный огонек: там прячется блок управления климатом. Пульт отыскивается на полу. Кнопки еле заметно светятся — этот свет неживой, насмешливый, фосфорический. Одним пальцем я медленно набираю цифры. И соскальзываю с кровати. Под ногами — мохнатый ковер, от него исходит тепло. Шторы ползут в стороны, как занавес в театре. За стеклом от пола до потолка — панорама громадного города. Огни, огни, цветные пятна, лиловое небо, раскрашенное многослойным предрассветным заревом. И все это в абсолютной тишине. В первые дни я не мог к этому привыкнуть. Потом притерпелся. Держась за раму, я прижимаюсь к самому стеклу. Мой зеркальный двойник (длинный, голый, полупрозрачный) тянет ладонь навстречу. Ему холодно и скучно болтаться там, за окном, на высоте тридцать первого этажа. Я не обращаю на него внимания. Я смотрю вниз. Внизу — освещенная автостоянка. Один за другим, черные жуки-скарабеи выползают за ворота: кто-то из нижних жильцов собирается в свой офис, или в аэропорт, или куда там еще они могут ехать в пять утра. Где-то далеко, за деревьями, течет невидимая река. Когда рассветет, станет виден неряшливый парк с песочными дорожками и — далеко за рекой — другие тридцатиэтажки с другими пентхаусами, плывущие в тумане, как будто оторванные от земли. Вероятно, небожители с того берега видят то же самое. Зато снизу нас не видно. Если нажать еще одну кнопку, стекло поползет в сторону, и я окажусь на крыше. Это довольно страшно. Ты стоишь на краю, опираясь на балюстраду, как ДиКаприо в «Титанике». И только тонкие полосы шлифованной нержавейки отделяют тебя от вечности. Удивительное чувство. Стекло запотело от моего дыхания, и прозрачный двойник потерял лицо. Опустив взгляд, я усмехаюсь про себя. Он похудел, этот парень за стеклом. Он выглядит усталым. Даже пентхаус его не излечил. Даже этот нелепый секс на ковре. Лида позвонила мне две недели назад. Робко поздоровалась. «Вы не обижаетесь на меня, Артем?» — спросила она. «За что?» — спросил я. Лида помолчала. Подышала в трубку. «Наверно, вам больше не нужна секретарша, — сказала она. — Но может быть, я могла бы…» Мне вдруг стало смешно. Она приехала довольно скоро — видимо, на такси. Мы зашли в японский ресторан, что-то пили и разговаривали о пустяках. Потом вернулись ко мне. Ей понравился мой пентхаус. Это нормально для девочек — оценивать мальчиков по размерам пентхауса. Мой оказался большим, и это ее вдохновляло. Под платьем у нее оказались совсем новенькие, ослепительно белые трусики от Blugirl: одноразовый пропуск в мир гламура. Утром она прикоснулась к моей руке. «Артем, — прошептала она. — Ты такой классный». Я не ответил. И понял, что больше не хочу ее видеть. Мне стало скучно. Скучно мне и сейчас. Оконное стекло запотело от моего дыхания. Отступив, я кидаюсь на постель. Полшестого. Рассвет уже растекся на полнеба. Когда лежишь на кровати, в окно не виден горизонт, и перспективы кажутся бесконечными. Только спешить мне некуда. До настоящего утра еще далеко, а мне никак не заснуть. Я тянусь за пультом, и шторы сползаются, оставляя от мира узкую полоску. Может, включить телевизор? Я не жду новостей, но беззвучное мелькание картинок всегда меня усыпляет. У меня на ладони — горстка специальных таблеток. Они такие приятные на вид. Гладкие. Несколько минут я размышляю, сколько нужно съесть. Откладываю две. Потом еще две. Когда-то я мечтал понюхать кокса и посмотреть на город с высоты собственной крыши. Эта мечта сбылась, но я был разочарован. Девушка из ресторана, которую я пригласил к себе в пентхаус, была разочарована тоже. Может быть, в этот раз все будет иначе? Правда, это рискованный stuff, сказал мне мой дилер. Как с рыбой фугу: малейший передоз приводит не туда. Зато пока ты не здесь и не там, — сказали мне, — все круто. Ты видишь картинки. Как будто смотришь телевизор. Только в телевизоре показывают всю твою жизнь. И даже то, что за пределами. Безумно интересно. Так. Две. Еще две — и программа включится. На экране — лазурный берег. В Испании сейчас жарко, и море теплое. Мне хочется пить. Последнее колесо прокатилось с трудом по пищеводу и рухнуло в желудок. Я с трудом глотаю слюну. Это болезненно. Надо бы добраться до воды. Для этого нужно встать. Я прохожу через темную гостиную: шторы здесь задвинуты с вечера. А еще здесь удивительная итальянская мебель, расставленная в удивительном порядке, сплошь черное дерево с инкрустацией перламутром, а может, чьими-нибудь повыдерганными зубами; тут же телевизионная панель разлилась на полстены, как черный квадрат Малевича, и белые кожаные кресла светятся в темноте. Должно быть, личный дизайнер Жорика был латентным мазохистом. Меня тошнит от его интерьеров. Дверь ванной комнаты распахнута, там горит свет, и это кажется еще одним неприятным чудом. Светлый прямоугольник все ближе. Ванная выглядит инопланетной капсулой для перемещения во времени. Внутри капсулы — сияющие рычаги, зеркало и стеклянная полочка, а на полочке — высокий хрустальный стакан с белой орхидеей (откуда, зачем?). Шипящая струя приводит меня в чувство. Я лакаю из-под крана, как кот. Вода чистая и вкусная. Я нажимаю на рычаг, и наступает тишина. Вскидываю голову: силуэт в зеркале немедленно отступает и сливается с темным провалом двери. Я таращу глаза на зеркало. Оглядываюсь — немножко резче, чем хотелось бы. Пустяки. Показалось. Я присаживаюсь на бортик ванны. Абсолютно голый. Мелкая дрожь охватывает меня. Нужно доползти до кухни, думаю я. Там нормальный холодильник в человеческий рост, электрическая плита и мойка. И зеленые циферки на микроволновке. Простые, дружелюбные вещи. От них не ждешь никаких неприятных отражений. Нечто движется в темноте. Скользит между черных громадин в гостиной. Словно оторвавшаяся от меня тень бродит там. Потом опускается в кресло и ждет меня. Поднявшись на ноги, я иду как лунатик прочь из светящейся капсулы в темноту. Есть шанс на автопилоте вернуться в спальню, лечь и накрыться с головой одеялом. И понять наконец, что все это сон. Если только гости в сновидениях сопят и шмыгают носом. — Эй, — окликаю я. — Кто здесь? Вместо ответа там, в кресле, кто-то чиркает спичкой. Пляшущий огонек освещает лицо. — Здравствуй, Артем, — говорит майор Алексей Петрович. — Значит, на новоселье не пригласил? А мы сами пришли. Он преспокойно курит сигаретку. Привыкнув к темноте, я вижу, что он улыбается. Я протягиваю руку к выключателю. Гость мотает головой отрицательно. — Вы же умерли, — напоминаю я. — А ты труп видел? — возражает он. — Вот не занимался ты оперативной работой. А то бы знал: нет трупа, нет и состава преступления… ха-ха. — Не смешно. — Да уж, — соглашается майор, помолчав. — Смешно не было. Он опять чиркает спичкой. Кидает ее в камин, и угли волшебным образом разгораются. Веселые огоньки притягивают взгляд. «Рекламный сэмпл адского пламени», — прочитал я в одной книжке. — Ладно, проехали, — говорит Алексей Петрович. Становится светлее, и я вижу в его руках флакончик с жидкостью для розжига. Нет, все это мне не снится, а если и снится, то с пробуждением явно возникнут проблемы. Ума не приложу, за какое место надо себя ущипнуть, чтобы проснуться. — Присаживайся, — приглашает майор. — Что стоишь как в гостях. Я опускаюсь на кресло напротив. Это умное итальянское кресло, с пультом управления и моторчиками внутри. Оно запоминает особенности фигуры пациента. Кажется, оно до сих пор настроено на жирный торс Жорика. Холодная кожа липнет к голому телу. Майор хлопает себя по коленкам. — Я ведь к тебе не просто так, — говорит он. — Я ведь и здесь… лицо официальное. Так вот. Мы с товарищами внимательно прочитали твое дело. У нас, видишь ли, теперь времени достаточно, можем любой глухарь поднять… — Какой еще глухарь? — Так называются непонятные случаи. Типа твоего. — Непонятные? Мне даже обидно немного. Майор же затягивается и неспешно выпускает дым: — Ну вот, например, ты дрянных таблеток наелся. А значит — прямиком к нам. Теперь смотрим: куда тебя записать? Ты у нас по жизни потерпевший или основной виновник? Непонятно. — Так это Страшный Суд, — догадываюсь я. — Почему же сразу суд. Пока только предварительное следствие. — Вообще-то я ничего не нарушал. — Да ладно. Взять хотя бы эти таблетки. Зачем ты их ел? Значит, это таблетки. Как легко все объясняется. Меня просто глючит. Только немного странно, что моя галлюцинация выступает с саморазоблачением. — Я просто хотел телевизор посмотреть, — говорю я. — Вот дурак-то, — сердится Алексей Петрович. — Вряд ли тебе эта программа понравится. — А может, понравится, — возражает еще один голос из темноты — хрипловатый, надтреснутый. — Тут ведь каждому своё. Мне вот дерьмо попалось. Во все дни как буря в пустыне: жар, тоска и скрежет зубовный. Да еще и противопехотные мины на каждом шагу. — И вы здесь, — удивляюсь я. Танкист Петров — помолодевший лет на десяток, но все равно обросший седой щетиной и неопрятный — тянет руку и вытаскивает у майора из пачки сигарету. — Я-то здесь, — бурчит он себе под нос. — Как говорится — все тут будем. — А теперь серьезно, — продолжает Алексей Петрович. — Черт с ними, с таблетками. По твоему делу мнения разделились. Одни говорят — ты парень неплохой, только бесхарактерный. А другие говорят, что пора бы тебе уже и ответить за все твои глупости. Причем по полной. Что называется, по самую вечность. — Приятного мало, — вставляет Петров. — Представь: целую вечность будет тебя совесть угрызать, как меня. Мы ведь с тобой по одной статье проходим. Предательство. Понимаешь, о чем я? — Я не хотел, — говорю я. — Так вышло. — Что за детский сад: хотел, не хотел, — откликается майор. — Еще скажи: «больше не буду». Может, больше и не будешь, конечно. Это смотря чем у нас сегодня разговор закончится. Холодок пробегает у меня по спине. — Правильно волнуешься, — говорит между тем майор. — Но мы горячку пороть не станем. Вначале товарищей выслушаем. Нам торопиться некуда, у нас целая вечность в запасе. — Как это хорошо сказано, — слышу я вдруг. Еще одна тень появляется из темного угла гостиной. Это молодящаяся дама, в бархатном платье, при золотых кольцах — я не мог припомнить за ней такой любви к драгоценностям, или просто никогда не приглядывался? — Вы, Алексей, хоть лицо и официальное, а все же вы ему никто, — с пафосом заявляет Лариса Васильевна, заведующая интернатом. — Я же — его приемная мать и, между прочим, педагог со стажем! Отблески пламени сияют на ее бриллиантах. — Здравствуйте, Лариса Васильевна, — шепчу я. Я вспоминаю душную выгородку из шкафов. Вечно сырую постель и натужный скрип пружин, пока Антоха с Толиком делают вид, что спят. — Ближе к делу, — велит майор. — Артем с детства был сложным ребенком, — свидетельствует Лариса Васильевна. — Что вы хотите — мальчишка-подкидыш, как, знаете, говорилось в одном замечательном советском фильме — подранок… Конечно, ему не хватало семьи, душевного тепла и ласки. — Тут ее голос дрожит. — И своего угла тоже не хватало. У нас в Дальнозерске вообще с жилплощадью проблемы, вы же в курсе… Я отдавала ему все, но много ли я могла? Она останавливается и смотрит на меня влажным взглядом. — У Артемчика и вправду особенный дар. Он на тебя смотрит — а сам как будто прямо в душу заглядывает. И от этого все внутри переворачивается, знаете, и голова кругом идет… и вот я, грешным делом… Майор машет рукой. — Лариса Васильевна права, — продолжает следующий голос. — Я полагаю, мы все это чувствовали. Мой профессор, как всегда, с виду спокоен и рассудителен, и только я знаю, как он волнуется. Я даже не заметил, как он оказался за спиной — но теперь он стоит, опираясь на спинку кресла, и я вижу его руку с длинными нервными пальцами. — Ты себя с нами не ровняй, — огрызается Петров. — Еще один… педагог. — Да уж получше многих, — говорит невозмутимо Евгений Степанович. — Хочу дополнить: Артем — это не просто милый парень с экстраординарными способностями… Нет. У него открытое, ранимое сердце, как бы он ни храбрился. Он чувствует чужую боль. Я понял это с первого взгляда, когда он пришел к нам на экзамен. Я подумал, что о таком ученике можно только мечтать. — Размечтался, — бурчит Петров. Но профессор не обижается. Я вспоминаю: год назад я решил проведать Петербург. Никто меня там не ждал. Приятели по Первому Медицинскому все как-то резко переженились и обзавелись детьми. Была весна; я бродил по Питеру один, заходил в кафе, но уже не встречал знакомых лиц, и никто не улыбался мне при встрече. По мосту над темной Невой я перебрался на Васильевский остров. Здесь когда-то жил профессор, и я с грустью смотрел на окна его квартиры, в старинном особняке на набережной, в бельэтаже с балконом. Шторы были подняты, и чьи-то тени, казалось мне, двигались в комнатах, — но на подоконниках не было больше кадок с лимонами, которые приходящая домработница окуривала от жучков «беломором», и не горела шестирожковая люстра, и стекла не сияли. Я решил, что сволочные родственники вряд ли приходят на его могилу. Сел в такси и поехал. На пригородном кладбище было пустынно. Вороны каркали в ветвях, и стая дворняг, внимательно осмотрев меня, убралась прочь. За низенькой решеткой по-прежнему желтел деревянный крест; из груды снега — серого, подтаявшего — торчали две искусственные гвоздички. Я уселся на мокрую скамейку. Посидел, подумал. «Если тебе нужны будут деньги, Артем, не стесняйся, попроси, — сказал мне однажды Евгений Степанович. — Мне будет приятно знать, что именно ты их потратишь». Иногда я и вправду брал у него деньги. У профессора была странная причуда: он просил рассказывать в подробностях, как я их расходую. Чеки из супермаркетов его не интересовали. Он обожал слушать мои рассказы о ночных клубах, о вечеринках, на которых я бывал, о моих друзьях и даже о девушках, с которыми я знакомился. Но я не слышал от него ни слова упрека. Он с особенным удовольствием произносил мое имя — не столь уж и редкое, скажем честно. Я знал: Артемом звали его друга, однокурсника по военно-медицинской академии, который давно пропал, так давно, что от него даже не осталось фотографий. Порой меня это напрягало. Мне не хотелось переживать чужую жизнь. Однажды я поинтересовался, что же стало с тем Артёмом. Профессор помедлил, взглянул на меня, зачем-то снял и протер очки. «Его взяли с четвертого курса, — сказал он ровным голосом. — А когда выпустили, он спился и умер». Я помню: в тот день мы не стали засиживаться допоздна. Потом я пил пиво на станции метро «Василеостровская» и размышлял: буду ли я помнить кого-нибудь через сорок лет? Профессор кладет руку мне на плечо. Эта рука непривычно легкая, почти невесомая. Не рука, а скорее символ руки. — Прости, дружок, — говорит он ласково. — Мне так хотелось сделать для тебя что-нибудь хорошее. Я ведь отдал тебе квартиру, но они подменили завещание. — Вы все, блин, такие добрые, — слышен чей-то ломающийся мальчишеский голос. Взъерошенный парень выходит из тени, и я вижу его лицо — бледное, жалкое, отдаленно знакомое. Он вырос, мой названный братишка Толик, но так и не успел стать взрослым. Когда Лариса Васильевна неудачно взялась за электрический утюг, двоих ее воспитанников вернули в интернат. За их спинами перешептывались. Через полгода Толика нашли повешенным в темной кладовке. — Вы все только о нем и думаете, — жалуется Толик. — А он о вас думал? Обо мне он думал? Уехал и забил на всех. И даже не звонил никогда. — Никогда, — подтверждает Лариса Васильевна грустно. — А пусть он сдохнет, — шипит вдруг Толик. — Я плакать не буду. Пусть он сдохнет. Любимчик. Вы все его любите. А я его ненавижу. Таблетки сыграли со мной скверную шутку. Я теперь чувствую и знаю о каждом из них не меньше, чем они обо мне. Я вообще все знаю. — Его Лариса просила-просила провод починить, — жалуется Толик. — А он так и уехал. — Я не успел, — говорю я, холодея. — Я хотел починить. — А подумали все на меня. И Антоха подумал. Все подумали, что я нарочно, из вредности… что мне было противно слушать, как они… — Перестаньте, мальчики, — краснеет Лариса Васильевна. Но я и так молчу. Занятная вещь: никто здесь не говорит одновременно с другим, а только поочередно. Только говорят они все об одном. Обо мне. — Я тоже его ненавижу, — слышу я вдруг. Когда-то меня бросало в дрожь от этого голоса. У нее был удивительный голос — почти взрослый, независимый и в то же время призывный, даже когда она говорила какие-нибудь глупости или просто смеялась с подружками. Я краснел и бледнел в свои тринадцать, и она это видела, конечно. У нас в детдоме не было принято краснеть и бледнеть. Но я сходил с ума и бредил, повторяя ее имя: мамаша, которую лишили родительских прав, назвала ее в честь дочки Пугачевой. — Он же был в меня влюблен, — говорит Кристина — тоненькая, со стриженой челкой, с серебряным колечком на пальце. — Я его однажды спросила: а на что ты готов ради меня? Он сказал: на все. Да. Я так и сказал: на всё. Я готов был ради нее вцепиться в морду любому из старших (даже тем двоим, кому было по пятнадцать и по которым, как часто говорила Лариса Васильевна, давно плакала колония для несовершеннолетних). Я готов был выпрыгнуть из окна, но все наши окна были забраны железными решетками. Был готов облиться бензином и сжечь себя под окнами, у нее на глазах. Даже украл канистру бензина в больничном гараже и спрятал под лестницей. Но Кристина не просила меня ни о чем. Иногда на уроках она смотрела на меня пристально, так пристально, будто ждала чего-то. Я заливался краской и не знал, что делать, если вдруг вызовут отвечать. В следующий миг она отворачивалась и делала вид, что ничего не происходит. — Я ему предлагала убежать вместе, — говорит Кристина. — Но он сразу же задристал. Забоялся. Это неправда. Я мечтал о свободе не меньше, чем она. Уже в свои тринадцать я мечтал о пентхаусе. То есть, я еще не знал, как он будет называться. Я мечтал, что буду жить в большом городе, в отдельной квартире на самом последнем этаже, чтобы там не было решеток на окнах и чтобы оттуда были видны небо и река. И я твердо знал: если это случится, Кристинка точно будет со мной. Ускользая по ночам в туалет, я забирался на подоконник и думал о ней, и представлял, как это будет, иногда по несколько раз подряд. А потом возвращался в вонючую спальню, шатаясь, и отрубался до утра. Теперь-то я понимаю: на самом деле мне не нужна была никакая свобода. Я не имел представления, что с ней делать. Мне нужна была только мечта, и я дрочил на эту мечту, не приближаясь к ней ни на сантиметр. — Мы не смогли бы убежать, — отвечаю я медленно. — Тогда была зима. Ты помнишь, как было холодно? Действительно, в Дальнозерске тогда стояли такие морозы, каких не помнили лет двадцать. В наш детдом натащили дюжину электрообогревателей, калориферов и прочего советского хлама, и все это стояло включенным днем и ночью. И все равно в спальнях было холодно: прогнивший бревенчатый барак продувало насквозь. Может, от холода, а может, от переживаний у меня разболелся живот, и меня срочно госпитализировали. Это было нетрудно сделать. Больница помещалась напротив нашего интерната. — Просто ты не хотел, — презрительно кидает Кристинка. — Ты боялся. И я осталась, потому что ты меня уговорил. А сам лег в больницу. Как знал. Если бы я тогда в доме не осталась… Да, я помню: когда меня, закутанного в два одеяла, несли через двор на носилках, Кристина даже не вышла меня провожать. Мы так и не успели попрощаться. Потому что ночью в подсобке интерната полыхнула проводка. Когда коридор затянуло дымом, не слишком трезвый завхоз побежал искать огнетушитель и как-то раньше всех оказался на улице. Огонь разгорался не так чтобы и быстро; кто успел выскочить с первого этажа, остался цел и невредим. Но затем в темном углу под лестницей взорвалась канистра с бензином, и после этого из дома не вышел никто. Обгоревшие остатки канистры обнаружила милиция. Натянув чужой ватник, я стоял во дворе и смотрел. Аппендицита у меня не нашли. — Я его ненавижу, — говорит мстительная Кристинка. — Он трус. Колечко подарил. Но я ему все равно бы никогда не дала. Слышишь, ты? Никогда. Я просто играла с тобой, а ты не понял. — Она с ним играла. Вот сучка. Со мной бы сразу доигралась. Жирный Жорик выступает из темноты. Трупные пятна — на его лице. Он выглядит в целом неплохо для сгоревшего заживо. Он растопыривает пальцы и пыхтит. — Зачем вы вылезаете раньше времени, — говорит майор строго. Жорик вздрагивает. На его лице пляшут алые сполохи. — Да знаю, знаю, — произносит он. — Не хочу я ждать. Лариса Васильевна смотрит на него с презрением: — Перестань пугать мальчика, ты, извращенец! Катись, откуда пришел! — Да уж теперь вряд ли, — откликается Георгий. — Я лучше с вами посижу. Мне там не нравится. Там жарко. — Это точно. Даже жарче, чем у меня, — говорит Петров. — Смотри, молодой, как бы не упекли тебя в те края… А то давай ко мне в Алжир? Все повеселее будет. На танке покатаемся по минному полю. — Не-ет, — возражает Кристина. — Пусть он помучается. Пусть он сгорит, как мы. — Пусть сгорит, — повторяет за ней Толик. — Какими злыми бывают дети, — вздыхает профессор. — Злыми и несправедливыми. Майор невесело разводит руками: — То, о чем я и говорил. Голоса разделились примерно поровну. В панике я оглядываюсь. Вокруг меня — довольно странная компания: фигуры собеседников видны, лишь когда на них фокусируется мой взгляд. Они словно бы формируются непосредственно из сгустившейся тьмы. В камине плещется пламя, но мне холодно. Я абсолютно голый, как очищенная креветка, и беззащитный перед этими призраками. Я пробую приподняться, но не тут-то было. Как будто кто-то пристегнул мои запястья браслетами к подлокотникам. Я пытаюсь высвободиться. Впустую. Странное дело: мысли в голове словно бы зависают и останавливаются. Так иногда бывало по гашику, когда мысль остается как будто в стороне, и ты можешь ее рассматривать издали, поворачивать и так и эдак. Но никогда еще не было, чтобы мысль становилась тяжелой как железобетонная балка. Чтоб она нависала над тобой и медленно, медленно опускалась. «Вот ты и попал», — говорит эта мысль. — Ты уже здесь, Тёмсон? — окликает меня кто-то. — Я знала, что мы увидимся. — Таня? Огонь снова вспыхивает в камине. Девушка — коротко стриженая, в джинсах и жакете — стоит посреди комнаты, положив руку на сумочку, как на кобуру «кольта». Я вижу ее силуэт на фоне пламени. — Ну да. Это я, — отзывается Таня. — Танька… слава богу. Ты всегда приходишь вовремя. — Я так скучала, — говорит она. — И по тебе, и по Маринке. Таня смотрит сквозь меня и загадочно улыбается. — Скоро мы снова будем вместе. Я не буду ревновать, Артем. Здесь вообще не бывает ни ревности, ни обиды. Только бесконечная радость. Это настолько прекрасно, ты не поверишь. — Перестань, — шепчу я. — Да ладно. Решайся, Тёмсон. Реши уже хоть что-нибудь сам! Никто больше тебе не поможет. Майор качает головой: — Ты же видишь, Артем. Люди здесь становятся другими. Липкий и медленный ужас ползет откуда-то снизу. Я не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой. Напрягаю мышцы груди и вижу, как дрожь пробегает по всему телу: от холода? Мне больно, и эта боль локализуется везде одновременно. Что со мной? — Смотри-ка, он до сих пор не понимает, — говорит кто-то хрипло. — С ним, может, самое важное в жизни происходит, а он не догоняет. Так и помрет, как лох. — Сдохни, сволочь, сдохни, сдохни, сдохни, — гнусаво бормочет Толик и вдруг заливается слезами. Сквозь слезы он ругается какими-то небывалыми, грязными словами, захлебывается и плюется. «Бесы, — понимаю я. — Вот они, бесы внутри». — Да, так оно и бывает, — говорит майор. — Следствие подходит к концу. Боюсь, дела твои плохи. А ты что скажешь? — Я не виноват. Я хочу жить. Отпустите меня. — Отпустить? С шипением вспыхивает спичка. Майор на секунду выходит из тени. — Гм. Так просто отпускать не положено. Он затягивается сигаретой. Будто размышляет. — Есть один выход, — говорит он наконец. — Левый. Неофициальный. Мы же в России умираем, не где-нибудь… Интересно, о чем это он? Я прислушиваюсь к себе: кажется, мое сердце стучит все реже. Это довольно необычное ощущение. Хриплый, жирный голос снова всплывает в моей голове: — Расслабься, доктор. Получишь удовольствие. И пентхаус будет за нами. Зря, что ли, я его на тебя перевел? Ты думаешь, тебе за просто так это счастье досталось? Зачем здесь Георгий, думаю я. А потом понимаю, зачем. — Ты что, все еще не понял? — шепчет Жорик. — Никуда ты от меня не уйдешь. Мы с тобой одинаковые. Ты меня ненавидишь, потому что я — это ты и есть. Каким ты сам всегда хотел стать. И не ври мне, что это не так. Сердце пропускает один удар. Потом еще один. — Не надо, — говорю я. — Никогда я не хотел быть тобой. Ты вонючий ублюдок. — Нет, малыш. Ситуация сложнее. Ты еще не догадался? Мне не ответить. Мне даже не вздохнуть. Я прикован к этому креслу. Все, что он может мне сказать, я знаю и сам. Он — это я. Именно за это я его и ненавижу. — Ну и ладно, — усмехается Жорик. — Любви по ходу и не требуется. Ну что, ключ на старт… что в таких случаях говорят космонавты? — От винта, — говорю я. — Твоя ракета без виагры не летает. Он вздрагивает. Жирные пальцы сжимаются в кулак. Внезапно я понимаю, что свободен. Глотаю воздух. Извиваясь ужом, сползаю на пол. — Куда? — кричит Жорик. — Куда? В камине пылают поленья. Где-то на полу был флакон для розжига, вспоминаю я. — Хрен ты меня возьмешь, — бормочу я, сжав баллончик в кулаке, словно оружие. Вдавливаю кнопку. Струя вылетает с шипением. Тут мне приходит в голову одна мысль: развернувшись, я черчу вокруг себя широкий круг. На излете струя скользит в камин, и жидкость вспыхивает вся разом. Огненный обруч окружает меня. Мгновенно становится жарко и почему-то весело. Я смеюсь, но тут же начинаю кашлять от дыма. Ковер шипит и ежится: «веч-ч-ч-ность», — слышится мне. Искры рассыпаются по всей комнате. Я подбрасываю флакон под потолок, и брызги вспыхивают на лету. Это красиво. Жаль, что повторить фейерверк не получится: горит уже во многих местах. «Пропал пентхаус», — успеваю я подумать, как вдруг под потолком что-то трещит, и сразу из нескольких отверстий на меня сыплется белый порошок. Он обжигает, как снег. Зеленоватое пламя стелется по полу, превращаясь в мерзкий вонючий дым, как на дискотеке 80-х, — и гаснет. Снова облом, понимаю я. Определенно, ни одно дело в этой жизни я не могу довести до конца. Что-то свистело и брызгалось вокруг, снега становилось все больше, и тогда я рухнул на пол и закрыл лицо руками — и наконец-то проснулся на мохнатом ковре в спальне. Закутанный в одеяло, как гусеница-листовертка. * * * За окном сияло солнце. Солнце облизывало меня, лежащего. Телевизионная панель транслировала «евроньюс» без звука. Оглядевшись, я заметил еще кое-что. Пустые упаковки от таблеток на полу. Ага, подумал я. На секунду мне почудился запах гари. Я принюхался: ерунда, показалось. Стекла расползлись в стороны, и в комнату ворвался утренний ветер. Поднявшись на ноги, я вышел на крышу. Абсолютно голый. Я положил руки на перила (металл оказался прохладным). Прижался теснее. Это было приятно. Далеко внизу разноцветные жуки расползались со стоянки. По реке плыл трамвайчик. За его кормой синяя ткань воды расходилась в стороны, будто кто-то расстегивал молнию на джинсах. Может, я все еще сплю? — подумал я. И вот так, во сне, сомнамбулически хожу по крыше? Или мне снится и эта крыша, и то, что я сплю? К черту, — решил я. К черту. Там, в спальне, уже давно пиликал телефон. Я вернулся. Недоуменно огляделся. Телефон пел все громче. Трубка отыскалась под кроватью. Улыбнувшись, я нажал кнопку. — Привет, — сказала Маринка. — Я тебе звонила ночью, — сказала Маринка. — А ты не подходишь. Я начала беспокоиться. — А еще я очень соскучилась, — сказала Маринка. Сидя на кровати, я молча слушал. — Почему ты не отвечаешь? — спросила Маринка. — У нас утро, — сказал я. — Я сплю еще. Я слышал, как она сопит в трубку. На телеэкране показывали сюжет «no comments». Лазурный берег, родные лица. Ничего, подумал я вдруг. У меня теперь тоже есть «бентли». Он немного старомодный. Но я могу купить новый. — Я сижу тут без денег, — сказала она тихо. — Ты приедешь? — Приеду. Только разберусь с делами. Что-то в моем голосе было для нее новым. На тридцать первом уровне любые слова звучат немножко по-другому, думал я. Тебе придется к этому привыкнуть, котенок. Да, и еще. Наконец-то я брошу работу. Мне пришла в голову довольно занятная мысль. Усмехаясь, я натянул джинсы: пожалуй, это давно следовало сделать. Вернулся на крышу с ноутбуком в руке. Прислонился к перилам. Нажал кнопку. Голубой экран «windows» засветился в последний раз. «Ящик Пандорина», говорила Лида. Идиотский ящик, набитый чужими проблемами. Анжелка на фотке двусмысленно облизывала губы. С Тамары само собой сползало черное платье. Фотографию Жорика я рассматривал чуть дольше. Георгий Константинович дружелюбно улыбался. Как будто даже подмигивал. Я улыбнулся ему тоже и закрыл базу данных. Никто из этих людей мне больше не нужен. Мне больше не придется работать. А для понта я куплю себе «mac». Я втянул носом ветер. Почему-то стало весело. Я поколдовал над клавиатурой и набрал новую экранную заставку: всё OXY.ENNO Надпись светилась радостными радужными буквами. Можно распечатать ее на футболке, пусть встречные лузеры скрипят зубами. Однако пора было ставить точку. Я посмотрел вниз: никого. — Ну и ладно, — сказал я. — Поехали. Приподняв ноутик над бесконечностью, я легонько подкинул его, как подкидывают голубков возле ЗАГСа, — подкинул и не стал ловить. Черный, тонкий светящийся объект скользнул вниз, поймал воздушный поток и изменил направление, словно бы взмахнул крыльями; вращаясь и ускоряясь, он понесся вниз, и — прежде чем я успел налюбоваться полетом — с еле слышным хрустом врезался в землю и рассыпался на куски. 012. Только радость Неизвестно почему, но мир этим утром казался новеньким, чисто вымытым, только что выпущенным с конвейера, еще не надоевшим. Так бывает, если смотришь на этот мир из окошка большого белого внедорожника, а вся остальная реальность остается снаружи, отраженная толстыми стеклами. Вот на солнце набежала тень, и я кинул быстрый взгляд на небо. Это условный рефлекс, который помогает выжить. Так говорит генерал, наш куратор. Он в 92-м и жить-то остался только потому, что вовремя оглянулся. Что-то блеснуло там, на крыше, вот он и среагировал. Тень ушла. Это была тучка, не тучка даже, а ее уменьшенная модель. И вот снова светло, снова асфальт блестит. Отличный день, чтобы устроить праздник. С транспортного кольца мы сворачиваем в тихие улицы с торговыми палатками и плохо одетыми людьми на остановках. Я оглядываюсь: «рэйнджровер» позади нас мигает фарами. — Дорога говно, Виталик боится товар растрясти, — объясняет Вовчик. Он сидит рядом с водителем и что-то говорит в рацию. Водитель аккуратно объезжает ямы. — Пусть не боится, — говорю я. Виталик — новый сотрудник. Серегу я выгнал без объяснения причин. Среди веселых лип белеет двухэтажный домик с решетками на окнах. Знакомый домик. Мы оставляем позади помойку, густо разрисованную граффити. Одну надпись, старую, полустертую, раньше я не замечал: YO! FUTURE Нас давно ждут. Мелкие вертятся вокруг джипов. Старшие тоже повылезали из дома на улицу. Девчонки, конечно, в парадных платьицах — чем старше, тем параднее. И накрашеннее. Это тоже такой условный рефлекс. Или скорее врожденная программа выживания, помогающая в перспективе найти спонсора. Собственно, вот мы и здесь. На перилах висит мелюзга. Охранник с гнилыми зубами маячит в дверях. По ступенькам вниз сбегает новый директор — еще один скучный гомик с невыразительным лицом. Расплывается в улыбке. Глядит в нашу сторону — то есть туда, где мы должны быть. За темными стеклами нас не видно, а высаживаться на землю мы не спешим. Вовчик выходит первым, профессионально сканирует местность, затем распахивает дверцу. Директор кидается встречать: — Здравствуйте, здравствуйте, Артем Георгиевич… рад познакомиться, теперь, так сказать, с продолжателем… славных дел… Мы так рады. А особенно детишки. Посмотрите, какие они славные. Я жму дрожащую холодную потную руку. Не очень-то приятно прикасаться к этой руке. Чтобы не сказать хуже. — Очень приятно, очень, — кудахчет директор. Ребята принимаются таскать коробки. Внутри — компьютеры из неликвидов. Тем временем дети окружают нас, как Санта-Клаусов, бегут следом, смеются. Те, что постарше, скромно ждут в сторонке. Вовчик провожает меня до дверей. Старый перец-охранник не успевает посторониться, и Вовчик кидает ему несколько слов. Тот бледнеет. Да, в интернате настоящий праздник. По коридорам разносится музыка. Это песенка из советского фильма: А пока мы только дети… Девчонка лет пятнадцати сталкивается со мной в дверях. Она довольно симпатичная в своей белой курточке. Она жует мятный «стиморол». Откидывает длинную челку. Опускает глаза. — Извините, — говорит она. — Все нормально, — отвечаю я ровно. И опускаю глаза туда же. Нам расти еще, расти. — Анечка, — слышу я голос за спиной. — Вот ты где. Смотрите, Артем Георгиевич, смотрите, какая у нас тут принцесса прячется. Да ты улыбнись, что сердитая такая? — Можно, я пойду, Станислав Семеныч? — просит Анечка у директора. — Иди, иди. Девчонка смотрит во все глаза на меня. Глаза у нее красивые, это правда. А так… ничего особенного. На торжественной церемонии все хвалят нас за щедрость. Щелкают фотовспышки. Затем компьютеры разносят по классам; в столовой уже накрыт стол. Сладко воняет кухней. Директор поднимает пластиковый стаканчик, закатывает глаза. Импровизирует. Владимир на правах помощника держится рядом. — Ну, и как вам местные кадры, Артем Георгиевич? — говорит он. — Изредка славные картинки попадаются. Еще нераспечатанные. Будем оформлять? — Остынь, Вовчик, — говорю я, поморщившись. — Забудь. Мы теперь работаем по-белому. Не забывай. — Ну, вам видней… Он ковыряет вилкой осклизлый ломтик красной рыбы. Я выпиваю водки. Кажется, мне уже нравится заниматься благотворительностью. Но водка здесь дрянь. В следующий раз придется везти свою. Во дворе Виталик встречает меня, прячет рацию, осматривается. Солнце понемногу склоняется за зеленые липы, из-за решеток выглядывают полуодетые дети. Кажется, там до сих пор играет музыка: Только небо, только ветер, только радость впереди. Небо становится сиреневым. В салоне пахнет ванилью и кофе. Впереди — кварталы и микрорайоны, целый город, похожий на один огромный интернат. Бедные люди, думаю я. Это не их вина, что они живут в этих девятиэтажных мусорных ящиках, провонявших насквозь жареным луком и помойкой. Когда-то у них впереди была только радость. На всех ее не хватило. У них нет «бентли» и пентхауса в Крылатском. И не будет никогда, по целому ряду причин. Один из таких людей сидит на автобусной остановке с банкой пива. Провожает нас тяжелым взглядом. Хорошо, что я не умею читать его мысли. Раньше умел, а теперь не могу. Мне и не хочется. Хочется прикрыть глаза и не открывать хотя бы полчаса, пока мы не выберемся на трассу. А вечером съездить куда-нибудь, выпить вискаря, покурить и подумать о чем-то отвлеченно приятном. * * * Например, о Тамаре. Ее антрацитовое платье с блестками открывает грудь ровно настолько, чтобы я глядел туда, не отрываясь. И еще там блестит и переливается алмазная россыпь. — Давай я прочитаю твои мысли? — предложила она. Я кивнул. Кажется, я уже был изрядно пьян. Раньше я не вырубался так быстро. Вряд ли ей удалось отсканировать эту мысль. — Ты думаешь о сексе, — сказала она, улыбаясь краешками губ. — И не думаю, — возразил я. — Я просто тебя возьму и… Армстронг летает под потолком. Поверх электронной подкладки саксофон рисует космические фигуры, и у женщины, сидевшей напротив, поблескивают зубы. — Ну, возьми, — беззвучно разрешает Тамара. В private room ее даже не пришлось раздевать. Платье само скользнуло с плеч. А затем с бедер. Она больно укусила меня за шею. Дальнейшее запомнилось по частям. После мы вернулись в зал; официант со стеклянными глазами принес кое-что еще. — Ты стал каким-то другим, — сказала Тамара. — Тебя как будто подменили. Я промолчал. — А теперь о чем ты думаешь? — спросила Тамара. Странно. Мне отчего-то захотелось сказать ей правду. — Мне не понравилось, — сказал я. — По-моему, ты переигрываешь, как вот этот саксофонист. Наверно, это действует видовая программа выживания. — Что? — возмутилась Тамара. — Что-о? Я затянулся сигаретой. — Расслабься, — сказал я. — Я и вправду стал другим. Можешь считать, что мы незнакомы. Я вызову тебе такси? Администратор кивнул, будто прочитал мои мысли. Тамара взяла бокал за ножку. Повертела перед глазами, разглядывая вино на свет. А затем изящным движением кисти выплеснула мне в лицо: — Cв-волочь. Черная молния вспыхнула и погасла. Я пожал плечами и потянулся за салфеткой. Взглянул на часы: полпервого ночи. Расплатившись, я вышел. Охранники распахнули передо мною дверь на площадь. Было прохладно; откуда-то издалека долетал влажный ветер, не по-московски свободный, насмешливый, средиземноморский. Поток машин поредел, и рубиновые фонари перемещались в темноте, как блуждающие звезды. Реклама переливалась и подмигивала. А я просто стоял и любовался лиловым бархатным ночным небом. Шумело в ушах. Мне никуда не хотелось спешить. Я был один в этом мире, я был спокоен и тверд, я не ждал никого, и меня никто не ждал, и это было превосходно. — Угостите сигареткой? — спросила девчонка в белой курточке. Я угостил. У нее были беленькие зубки. Она жевала мятный «стиморол». Она коснулась моей руки, откинула челку и только тогда узнала. — Ой, — испугалась она. — Это вы. В синем свете фонарей она казалась почти взрослой. Я думаю, взрослым парням она говорила, что ей уже есть шестнадцать. А еще более взрослым — что нет. — А у вас правда дача в Жуковке, — проговорила она. Это был то ли вопрос, то ли предложение. — Ага, — отвечал я, глядя на ее губы. Довольно красивые. А она смотрела на меня. Засмотревшись, она чуть не потеряла сигарету. Интересно, думал я, кто был ее первым. Уж точно не директор. Какой-нибудь ублюдок из старшей группы. Мне стало весело. Вино было лишним. — Не хочу туда возвращаться, — призналась Анечка, глядя в асфальт. — Можно, я побуду с вами немножко? В кармане завибрировал коммуникатор. Я достал трубку: мне пришла смс-ка. Del_Mar: u nas tak jarko. More teploe. Kogda uje priedesh? LoveU:-) Я смотрел на экран, Анечка — на меня. Где-то далеко выла милицейская сирена. — Это от вашей девушки? — поинтересовалась Анечка. Пожав плечами, я удалил сообщение. — Не задавай вопросов, — сказал я. — Слушай. Сколько тебе нужно приносить за ночь? Она не ответила. Бросила сигаретку и отвернулась. Тогда я полез в карман. Отчего-то деньги в кармане слиплись во влажный комок. Одну или две бумажки я выронил, девчонка легко присела и подняла. Получилось очень грациозно. Я вложил деньги ей в ладошку, она побледнела и даже не догадалась улыбнуться. «Вот дурочка», — подумал я. Мне захотелось сказать ей что-нибудь умное. — Есть такое правило, Анечка, — сказал я ей. — Нужно почаще улыбаться. Тогда весь остальной мир расслабится в ответ, и делай с ним что хочешь. Об этом еще Дейл Карнеги говорил. Она хотела что-то возразить, но я уже махнул рукой. Большой белый джип, только и ждавший условного знака, мигнул фарами и подъехал. Стекло поползло вниз. Вовчик улыбался. — Еду в депо, — пошутил он. Дверцы захлопнулись. «Пристегните ремни», — сказал Вовчик. А сам нажал кнопку на руле, и вместо его любимой цыганщины вдруг включилась старая добрая рыжая Милен Фармер: Fuck them all, — пела эта француженка (остальных слов я не понимал). Вовчик, как всегда, выбрал именно то, что требовалось. Машина дрогнула и ринулась вперед, навстречу ветру. Фонари за стеклом слились в прерывистую цепочку, словно след от трассирующих пуль. Fuck them all, — думал я. Ну, не всех вместе, а по очереди. Времени хватит. А кто не с нами, пусть идет к черту. Впереди у нас только радость. конец